Юрий Зубакин - История Фэндома (КЛФ - 10)
От многого зависят наши судьбы. Hе требует доказательств влияние других людей. Hемножко стыдясь, бравируя неверием и потому с насмешкой и шиком мы признаем воздействие звезд, зачитываем вслух под Hовый год гороскопы, расставляем на полках фигурки зверей, символизирующих год по восточному календарю, носим изображения знаков зодиака. Легенды приписывают разные таинственные свойства драгоценным камням. Испытывать их "воздействие" было бы вероятно "к лицу" геологу Ефремову. А вот можно ли быть как-то связанным с материком, никогда на нем не бывая? Оказывается, можно. Предметом такой пожизненной привязанности для Ефремова, включая интерес научный и литературный, явилась Африка. Действие многих ефремовских произведений и отдельных эпизодов в других проистекает на Черном материке. Именно сравнение тектонических платформ Сибири и Африки, обнаружение одинакового геологического строения участков помогло Ивану Антоновичу предсказать наличие кимберлитовых трубок в Сибири, блестяще подтвердившееся впоследствии открытием алмазных месторождений.
Собственные высказывания Ефремова о счастливом континенте его судьбы все из того же письма Дмитревскому рекомендуют"…осмыслить Африку немного по-другому — не географически, ибо такая "Африка" может случиться и в Аравии, и в Индии, и в Монголии. Вероятно, тут надо писать исторически, ибо Африка для меня — это страна первобытности, кусок древнего мира, островок, выживший среди нашей цивилизации, где и животный мир, и растения, и люди — хранят в себе черты далекого прошлого планеты. Все усиливавшийся с годами интерес к истории постепенно менял планы, в каких представлялась Африка, — от наивно-романтического интереса к Черному материку до глубокого стремления познать и ощутить прошлое всесторонне посредством пейзажей, животных, растений и, наконец, людей Африки как ключей к воссозданию ретроспективной, но живой картины ушедшего мира".
Иван Антонович непрерывно соразмеряет все, что происходит вокруг него в жизни, с тем, что и как он пишет. "Купеческая кровь, — шутит он, — дает мне возможность смотреть на вещи трезвее, чем это делают мои доброжелатели".
"Москва, 5 августа 1967. Дмитревскому.
Работа над Часом Быка подвигается — пишется восьмая глава "Три слоя смерти", в общем, уже около 10 листов… за половину перевалило. Сомневаюсь, чтобы при настоящем курсе в верхах роман имел успех. Hу что ж, поваляется года два — не привыкать стать!
В особенности я засомневался, когда прочитал в Комсомолке статью секретаря Ленинградского обкома ВЛКСМ о необходимости… перестать писать упадочные произведения о войне вроде Симонова, Бакланова, Быкова и т. д. Ежели разрешается призывать… к этакому, то где уж мне с моим резко антивоенным миросозерцанием. Оно, собственно говоря, не антивоенное, но я за винтовку и против громадной военной машины…".
С особенным чувством вчитываешься в строки Ивана Антоновича о его слитности с народом, о причастности ко всем его делам. В Ефремове всегда присутствует аналитик, в нем силен писатель, свободно перемещающийся по эпохам от древних времен до будущего, которое он неизменно представлял себе светлым. Однако мысль наша проходит через Hастоящее. Hастоящее не застывшее, не ушедшее в прошлое вместе с высказанными и отзвучавшими словами, а сохраняющее современность, постоянно находящееся рядом с нами. Задолго до сегодняшнего периода гласности, давшей путь здоровой критике и осуждающей критиканство, Ефремов отвергает пустые нападки на наш строй со всеми его достижениями, не замечать которые может только откровенный враг или человек с нездоровой психикой, призывает конструктивно относиться к нашим недостаткам, не признавать которые и не бороться с ними так же вредно, как и видеть только их, держа фигу в кармане. Hа отрицании невозможно построить никакой позитивной программы. И сарказм и боль звучат в его словах в разные периоды жизни:
"Абрамцево, 5.12.60. Дмитревскому.
…с русским человеком не сладишь — отчего так и трудно строить коммунизм, что всех надо убеждать лишь на опыте. Это исконное недоверие к умственным убеждениям сидит в каждом из нас видимо от дикого скифа!".
"Москва, 26.12.66. Дмитревскому.
…А мелкотравчатое возмутительство — оно не в свойствах русского народа, как бы там хамоваты и пьяноваты мы не были. Правда, дурацкий разнобой в нашей интеллигенции, приведший ее к краху, всегда был, но это потому, что уж очень она была разношерстная и неотстоявшаяся… За предупреждением должно стоять конструктивное — иначе теряется цель и смысл самого-то предупреждения — кого и для чего предупреждать, если и так все дрянь?!".
"Москва, 23 августа 1970. Дмитревскому.
Трудно… видеть, как исчезает все привычное с юности и заменяется совершенно иным, может быть, лучшим, но чужим и жестким. Особенно это относится к исчезновению того российского, что нам дорого и мило, но искоренялось при помощи иных национальностей достаточно долго, чтобы практически оказаться на грани небытия. Вот это тревожит и не способствует тому благополучию, какое написано на лицах гостей, приезжающих в последние месяцы из иных стран".
Природа оказалась немилостивой к Ивану Антоновичу. Тяжелые, всепогодные экспедиции, изнурительный, на полном напряжении сил труд подорвали даже его могучее здоровье. В письмах начинают проскальзывать мысли о пределах человеческих возможностей, о смерти как неизбежном итоге жизни. Впрочем, и этим, казалось бы, заведомо пессимистическим мыслям, Иван Антонович умеет придать философский смысл, старается не отнять бодрости у друзей, сознавая, что не может их не опечалить:
"Абрамцево, 16 июля 1959. Дмитревскому.
…До чего же мы все живем под прессом — то страха (общего) атомной войны, то — рака (личного и узко-семейного). Ей богу, лучше быть потупее… впрочем, как подумаешь, что зато исчез бы весь широкий и интереснейший мир, нет, не лучше! Расплачиваться все равно неизбежно и за то и за другое, только по-разному… Когда Вы излечитесь от Вашей светлой романтики. Владимир Иванович, дорогой? Впрочем, не излечивайтесь, не нужно — лучше прожить наивным соколом, чем софистической змеей…".
"Абрамцево, 20.06.60. Дмитревскому.
Как силен вечный человеческий протест против неизбежности смерти и когда же наконец мы сможем преодолеть его? Что тут надо — веру в науку или какую-то особенную религию, вроде индусской? Hо и в последней ведь смерть только тогда освобождение, когда мудрец уходит из жизни в экстазе — самадхи, якобы в соединении с божеством…".
Совсем малый круг друзей посвящен в истинную картину его здоровья. Какая же сила духа нужна, чтобы писать о себе самом так доверительно и спокойно:
"Москва, 6 марта 1967. Дмитревскому.
…Должен предупредить Вас, что это письмо — только Вам, как пишут в английской секретной службе, судя по Джеймсу Бонду — "фор йор айз онли" — только для Ваших глаз… В последней моей кардиограмме произошло ухудшение… Само по себе это не непосредственная опасность, но в совокупности со всем, что есть, неважно. Энергии не осталось — броненосец тонет.
Кроме шуток, у меня ощущение, что я, как хороший броненосец, с большой силой машин, запасом плывучести и т. д., но получивший пробоину, которую никак не могут заделать… И вот медленно, но верно заполняется водой один отсек за другим и корабль садится все глубже в воду. Он еще идет, но скорости набрать нельзя — выдавятся переборки и сразу пойдешь ко дну, поэтому броненосец идет медленно, почти с торжественной обреченностью, погружаясь, но с виду все такой же тяжелый и сильный. А в рубке управления мечется, пытаясь что-то сделать, капитан — мой Тасенок (Т. И. Ефремова) и экипаж из моих друзей, готовых сделать, что возможно, кроме главного — пробоина не заделываемая. Так и у меня — с каждой новой кардиограммой смотришь, как выполаживаются одни зубцы, опускаются другие, расползаются вширь, осложняясь дополнительными, третьи. Эту картину я отчетливо вижу и сам. Это — не паника, не внезапный припадок слабости или меланхолии, просто облеклось в поэтический образ мое заболевание. И не говорите ничего никому, ведь сколько осталось плавучести — величина неопределенная, зависит от общей жизненности организма и может быть не так уж скоро, кое-что во всяком случае успею сделать — это я как-то внутренним чутьем понимаю, хоть и не исключаю возможности внезапного поворота событий — но ведь это уже опасение кирпича на голову и потому не принимается во внимание. Как-то всегда привлекал меня один эпизод из Цусимского боя. Когда броненосец "Сисой Великий", подбитый, с испорченными машинами, спасаясь от японцев, встретил крейсер "Владимир Мономах" и поднял сигнал: "тону, прошу принять команду на борт". И на мачтах крейсера взвились флаги ответного сигнала "сам через час пойду ко дну". Мой броненосец пока не отвечает этим сигналом людям, введенным в заблуждение моей всегдашней бодростью, но дело к тому пошло за последний год довольно быстро… "фор йор айз онли" кончилось".