Сергей Эфрон - Переписка
Спасибо за ласку, за любовь, за память. Радуюсь за тебя, что рядом с тобою Макс.[99] Он мой первый, а м. б. и единственный друг. Передай ему сейчас же, что недели две тому назад, я выслал ему через Государственный банк 5 дол<ларов> на дачу Айвазовских. Пусть он немедля напишет туда заявление о пересылке денег на Москву. А то они пойдут обратно и расходы по пересылке пропадут даром.
То что ты пишешь о Мише[100] для меня не неожиданно. Он всегда был слабым, душевно малокровным человеком. Живет по линии наименьшего сопротивления. Боюсь, когда вернусь я, ему сделается побеспокойнее. В некоторых случаях я бываю мало воспитан и когда слабость переходит в хамство — я зверею. Я не знаю, каково Верино чувство к нему сейчас. В ее характере быть матерью без отца. Ведь все люди делятся на хищников и не хищников. И не хищники в громадном большинстве пожираемые овцы. Для последних спасением единственным является религия. Нет веры — гибель, есть вера — только трагедия, но не гибель. О Вере ничего не знаю. Она бесконечно религиозна по характеру, по всему строю своему, но религиозность ее не оформлена и при мне проявлялась только негативно, через неприятие ряда сторон жизни. Для нее было бы спасением утвердиться в своей р<елигии>, оформиться, произнести наконец «да», а не только легкое, не питающее, не творческое — «нет».
Со стороны судьбы виднее. Особенно при моей отдаленности. И вот вижу ясно, что при свойственной Вере жажде подвига, жертвы и одновременно счастья нет выхода иного, кроме веры. Ибо и подвиг, и жертва, и счастье дается в жизни только в одном. Можно перенести это на человека, но либо кратковременно, либо несчастливо. Говорю это о Вере, а не о себе. Я на Веру не похож.
Ты пишешь о встрече с Соколом.[101] Думается мне, не совсем ты к нему справедлива. Нет ничего удивительного, что он демонстративно хотел тебя оскорбить. Припомни, как в 14 или 15 году вся Москва его оплевывала и никто не протянул ему руки помощи, не только помощи, а просто никто не пожелал его выслушать. И Толстой и старик Крандиевский вели себя прегнусно. А Сокол верно всех, кто принадлежал тогда к этому кругу, возненавидел. И чем ближе к нему были, тем острее. Подумай как заманчиво для него теперь вместо лика идиота, показать тебе образину обратную и отвратную.
В Праге мне плохо. Живу здесь, как под колпаком. Из русских знаю очень многих, но мало к кому тянет. А вообще к людям очень тянет. И в Россию страшно как тянет. Никогда не думал, что так сильно во мне русское. Как скоро, думаешь, можно мне будет вернуться? Не в смысле безопасности, а в смысле моральной возможности. Я готов ждать еще два года. Боюсь дальше сил не хватит.
Я уже писал тебе, что работаю над книгой.[102] Это не литература. Часть ее (первая глава, а глав 15) скоро будет напечатана. А осенью, надеюсь, и вся она появится целиком. Ты многое из нее обо мне узнаешь. Книга о прошлом, о мертвых.
Умница, что устроилась в лечебницу. Отдыхай, поправляйся и береги свое сердце. Я тоже берегусь. Нужно дожить до встречи.
А знаешь, что делает Вера Михайл<овна>?[103] Заведует кинематографическими съемками в Риме.
Меня гонят из комнаты. Сегодня суббота и предстоит мытье полов.
Будь здоров. Целую и люблю
Твой С.
Нежный привет Вере и Максу. Получила ли Ася[104] мое письмо?
<Осень 1924 г.>
Дорогая моя Лиленька,
Что с тобой? На два последних письма твоих — нет ответа. Думал было и не писать тебе, но попробую еще раз, и если ответа и на этот раз не последует, начну наводить о тебе справки стороною.
Поздравляю тебя и Веру с прошедшими имянинами. И пятого и семнадцатого при встрече с каждой имянинницей вспоминал вас.
Самое тяжелое в моих письмах к тебе это — необходимость писать о своей жизни. А она так мерзка, что рука каждый раз останавливается «на этом месте». Тащу воз нагруженный камнями и не хватает ни сил, ни жестокости разбросать камни и понестись налегке. Если бы рухнула стена, нас с тобой разделяющая! Господи!
Не писать о себе, значит ничего не писать. Ибо о чем же можно вам писать, как не о себе?!
Эту зиму я не переезжаю в город. Живу в ложбине, окруженный горами и лесом. Из окна вид на уже покрасневший холм и на небо синее по-южному. Стоит «бабье лето». По ночам уже морозит, днем жара. Каждый день езжу в город, к<отор>ый в 20 верстах. С ужасом ожидаю наступления зимы. Двадцать пятый год сулит мне бедами. Разрываюсь между университетом и необходимостью заработка. Возможно, что придется ради заработка перебраться в Париж и бросить свой докторский экзамен. Меня это не очень огорчает, ибо буду ли я доктором, или не-доктором — не все ли равно? Но знай я это раньше, иначе бы построил свою жизнь. Бог с ними, с моими делами!
Передай Лене Ц<иресу>, что недавно видел и познакомился с его племянницей, дочерью Кати.[105] Катя ничего о нем не знала и очень обрадовалась известию, что он «существует».
Из наших общих знакомых переписываюсь с Фед<ором> Авг<устовичем>.[106] Мне он очень мил и внутренне близок. Только немного расхолаживает его чрезмерное какое-то благополучие (внутреннее).
Я сейчас занят редактированием небольшого журнала литературно-критического.[107] Мне бы очень хотелось получить что-нибудь из России о театре, о последних прозаиках и поэтах, об академ<ическо>-научной жизни. Если власти ничего не будут иметь против, попроси тех, кто может дать материал в этих областях, прислать по моему адресу. Все будет хорошо оплачено. Очень хотелось бы иметь статью о Студии,[108] Кам<ерном> театре, Мейерхольде. С радостью редакция примет стихи и прозу. Поговори с Максом и Ант<окольским>, м<ожет> б<ыть> они дадут что-ниб<удь>. М<ожет> б<ыть> ты напишешь о театре, или о покойном Вахтангове. Размер каждой вещи не должен превышать 20 тыс<яч> знаков, или, что то же, половины печатного листа. Сообщи мне немедленно, могу ли я чего-нибудь ждать. Журнал чисто литературный. Сообщи мне адрес Веры и Макса. Последний, вот уже год, как мне ничего не пишет. Я уже писал тебе, что у меня чувство, что все москвичи меня позабыли. Я знаю, что меж нами лежат годы, разделяющие больше, чем тысячи и тысячи верст. Но все же больно. И напоследок — твое многомесячное молчание.
Пишу тебе на московский адрес. Думаю, что ты уже на зиму переехала. Не задерживай ответа. Буду считать дни.
Имеешь ли вести от Н<юти>? Надеюсь, что наводнение до них не докатилось.[109] Она тоже не отвечает на мои последние письма.
Пиши Лиленька. Твои письма единственная реальная связь и с Россией и с прошлым, а м<ожет> б<ыть> и с будущим.
Твой С.
Мой адр<ес>:
U Prahy. (p. p. Dobřichovice) Všenory, č. 23
21 VII <19>25
Дорогая Лиленька,
— Пишу тебе карандашом, п<отому> что здесь, в санатории почти все время лежу.[110] Не подумай, что я умирающий, к<отор>ый не встает с постели от слабости. Со мной ничего страшного не произошло, с легкими у меня дела обстоят прекрасно — я просто переутомился до предела и врачи отправили меня на полтора месяца на отдых. Т<ак> что не волнуйся и не хорони меня до времени.
С начала войны не имел ни разу возможности так отдыхать, как отдыхаю сейчас. Круглыми днями лежу в сосновом лесу на кушетке, ем пять раз в день, пичкаюсь железом, мышьяком и пр<очим>. За первую же неделю прибавил два кило.
Марина с Алей и мальчиком остались во Вшенорах. Если бы ты видела этого мальчика, Лиленька! Милый, тихий, ласковый, с большими синими глазами. Говорить еще, конечно, не умеет (l1/2 м<есяца>), но уже звонко смеется. Почти никогда не плачет. Когда с ним говорят — приветливо улыбается. А главное прекрасно выглядит (тьфу, тьфу, тьфу не сглазить!)! Круглый, розовый, с прекрасными детскими чертами. Не подумай, что я пристрастен — он общий любимец. Его задаривают со всех сторон.
М<арина> дрожит над ним, ни на минуту от него не отходит, но он не избаловывается, как это обычно бывает с другими.
Аля — девочка с золотым сердцем. Она самоотверженно привязана к М<арине> и ко мне. Готова ото всего отказаться, от самых дорогих ей вещей, чтобы доставить нам радость, подарить что-нибудь. Прекрасно пишет (совсем необычайно), я бы сказал, что это ее призвание, если бы ее больше тянуло к тетради. Страстно любит читать. Книги проглатывает и запоминает до мелочей. Рисует так, что знакомые и друзья только рты разевают, открывая ее альбомы. Но здесь то же что и в писании. Страстной воли, страстного тяготения к карандашу нет. Вообще в ней с некоторых пор (с самого приезда из России) — полное отсутствие воли, даже самой раздетской. Если ей нужно выучить несколько французских слов, то она может просидеть с ними с самого утра до вечера. Она рассеивается от малейшего пустяка и волевым образом сосредоточиться не умеет. Внимание ее пассивно. От книги она не будет отрываться целыми днями, но именно потому, что книга ее берет, а не она книгу. Какое-то медиумическое состояние. Это отразилось и на ее внешности.