Станислав Куняев - Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории
Но сотни палестинцев, сидящих в огромном зале отеля, смотрели не столько на легендарную Фейруз и знаменитого поэта, сколько на громадного араба, который, словно джинн из «Тысячи и одной ночи», возвышался над всеми людьми в центре зала. Он то и дело пожимал руки, тянущиеся к нему, улыбался белозубым ртом под черной щеткой усов, чокался бокалом красного вина с поклонниками, желавшими одного — прикоснуться к нему. Принимая, как должное, признание и восторги, великан осенял всех жаждущих прикосновением своей руки, похожей на корявую ветвь ливанского кедра. Это был человек, расстрелявший команду израильских суперменов на мюнхенской Олимпиаде 1972 года.
Его звали каким-то сверхчеловеческим именем Абу — и дальше следовала цепь тотемных имен, обозначавших род, племя, семью.
Мы сидели за одним столом с Муином, и, замерев от ужаса, вызванного своими собственными словами, я вдруг сказал ему:
— Познакомь меня с ним!
Муин схватил меня за руку, и мы стали продираться сквозь горячую, влажную толпу, сквозь запахи жареного мяса, вина, пряностей и других испарений к сказочному арабу. Муин с трудом раздвинул окружение телохранителей кумира и сказал ему, что я известный русский поэт. Кумир, в черном костюме тонкого сукна, в белой рубахе, протянул мне волосатую лапу, украшенную золотыми перстнями, и моя ладонь исчезла в ней. Я задрал голову и встретился с его — нет, не глазами — а как будто двумя вставленными в глазницы холодными драгоценными камнями, не выдержал его взгляда, опустил глаза, увидел, что его шелковая рубаха широко распахнута, а грудь покрыта курчавой черной шерстью, и со страхом понял, что у него все тело покрыто таким же покровом, как у человекоподобных — у Голиафа или Гильгамеша.
Помнится мне, если я не ошибаюсь, что израильские мстители из Моссада где-то выследили его и убили через несколько лет после этого триумфа.
Через несколько дней мы взяли с собой Муина и вместе с переводчиком из посольства поехали на развалины некогда цветущего сирийского города Кунейтры, взорванного израильскими солдатами, когда они в 1974 году в ярости покидали завоеванные сирийские земли и уходили на Голанские высоты, которые, как два покатых верблюжьих горба, виднелись на горизонте.
Мы бродили по развалинам некогда цветущего города, по исковерканным взрывами бетонным плитам, перешагивали через изогнутые ржавые клубки железной арматуры, в суеверном молчанье созерцали кладбища с поваленными и раздробленными стелами, увенчанными крестами и полумесяцами. Разрушенный город, как и положено безлюдным руинам, зарастал дикой колючей травой, повиликой, жестким кустарником с глянцевыми листьями, от развалин, усыпанных лепестками цветущих яблонь, исходил запах сладкого тлена, и я вспоминал фильм об индийской гробнице, который увидел в Калуге еще во время войны и в котором меня поразили не столько приключения героев, сколько картины зарастающих тропическими лианами улиц древнего обезлюженного города. По черным базальтовым камням, из которых в Кунейтре были сложены стоявшие рядом друг с другом мечеть и христианская церковь, извиваясь своими изящными телами, носились юркие ящерицы. Время от времени, испуганные нами, с коротким шипеньем черные змейки срывались с солнцепека и ускользали в каменные щели, ввинчивались в спасительные трещины. Сирийские юноши и девушки, приехавшие поглядеть на развалины домов, где они еще недавно жили, останавливались у развалин, заходили в оскверненные мечети, в обезображенные дворы, присаживались отдохнуть в тени цветущих каштанов. Юноши были в черных брюках и белых рубашках, а девушки в синих и красных платьях. Все черноволосые, смуглые, изящные, словно выточенные статуэтки.
Алим Кешоков нагнулся, разгреб носком ботинка груду щебня и вытащил из-под него какие-то бумажные обрывки.
— Станислав, смотри, да это же страницы Библии.
Муин взял у него из рук обугленный листок плотной бумаги и прочитал несколько слов, которые пересказал переводчик:
— «И города разрушили, и на всякий лучший участок в поле бросили каждый по камню и закидали его; и все протоки вод запрудили и все дерева лучшие срубили, так что оставались только каменья в Кир-Харешете».
— Это об израильтянах, — сказал Муин. — Четвертая книга Царств.
Ветерок, налетевший с ливанских гор, протянувшихся в сиреневой дымке
белой снеговой линией, освежил наши лица, мы зашли в ограду христианской церкви, выбрали под платанами тенистый пятачок и присели передохнуть. Я заглянул в церковь сквозь ржавую решетку. Увидел разбитый иконостас, поваленные каменные подсвечники, выщербленные взрывами плиты. Муин волновался. Он многое хотел рассказать нам, потому что недавно вышел с последними защитниками Бейрута из осажденного и разбитого израильской солдатней города, с автоматом в руках. С его ладоней еще не сошли пятна от оружейной стали. Рядом с ним делила все тяготы партизанской жизни его дочь — медсестра, перевязывавшая раны палестинцам. Он просто задыхался от жажды рассказать нам о последних днях бейрутских боев, и когда мы присели в тени и выпили по глотку коньяку из фляжки, предусмотрительно захваченной в путь Кешоковым, Муин посмотрел на нас своими громадными лошадиными глазами и начал читать стихи. Позже я перевел их. Стихи были о том, как он и его бывший знакомый израильтянин Даниэль стали врагами.
Даниэль,вспоминаю, как ты крался по палубе,как лицо твое прожектора вырывали из тьмы.Ты мальчишкою крался в окрестностях Хайфы,убежав из Освенцима на палестинскую землю.Палестина одела тебялепестками трепещущих лилийи листьями древних олив.Чем же ты отплатил Палестине?Пулей в сердце оливы.Ты возжег не светильники из масла, а пламя пожара,ты не шляпу надел из соломы,а железную каску…
Спасаясь от Холокоста, Даниэль, подобно палачу палестинского народа Менахему Бегину, убежал в Палестину.
Стихотворенье заканчивалось строками, которые до сих пор можно считать заново написанными после каждого нового всплеска палестинского сопротивления:
Ты на древнем Синае,иль на Сирийских высотах,или на улице Газыбудешь ждать свою смерть за мешками с пескомили за корпусом танка…
Кабардинец Кешоков, несмотря на свои шестьдесят лет, выглядел молодцом. У него была легкая кавалерийская походка, седая голова и хорошая память.
— Где война, там и поэты, — сказал он. — Палестинские воюют за свою землю. Израильские — за свою.
Мы хлебнули еще по глотку, и Алим задумался, глядя на снеговые очертания ливанских гор. Порывы ветра, летящие с их вершин, обволакивали нас тонкими запахами цветущих роз, лепестки которых, слегка привядшие, подсохли, полегчали и, когда веянье ветра усиливалось, шевелились и подползали душистыми ручейками к черным, начищенным ботинкам Кешокова. А я глядел на него и представлял себе, каким он был сорок лет тому назад, черноволосый юноша в черкеске с газырями, а может быть, в простой офицерской гимнастерке, в мягких сапогах со шпорами, с автоматом через плечо, с бесшумной походкой охотника и кавалериста.
В той же Кунейтре пред тем, как возвратиться в Дамаск, я спросил Муина Бсису:
— Какая у тебя сокровенная мечта в жизни?
Он ответил не задумываясь:
— Чтобы меня похоронили в родной земле, в независимой и свободной Палестине!
Но не дожил Муин до создания независимой Палестны. И до своей мечты — быть похороненным в родной земле. Он умер в изгнании, в одной из лондонских гостиниц, где жил под чужим именем с тунисским паспортом. И лишь одна из английских газет в хронике событий кратко сообщила о том, что в таком-то отеле в 207-м номере было найдено тело какого-то «тунийца». На стене его комнаты был приколот кнопками портрет Че Гевары.
А у меня после моих скитаний по Ближнему Востоку постепенно сложился цикл стихотворений, в котором я попытался понять, почему восточноевропейские жертвы Холокоста, поселившись в Палестине, переродились в беспощадных колонизаторов и строителей «нового мирового порядка». И конечно же, все мои чувства, которые в Польше были обращены к ним, в Ханаане я отдал соплеменникам Муина Бсису.
Некоторые из этих стихотворений я включал в свои книги 70—80-х годов. Но, собранные вместе с неопубликованными в один цикл, они обретают иную жизнь, особенно в наше время.
1Под небом пустынного края,известном из Книг Бытия,я слушал, как, в море впадая,шумит Иордана струя.Здесь каменной соли навалом,здесь почва, как соль, солона,здесь стала от слез минераломнесчастного Лота жена…Тяжелое Мертвое моренасыщено солью насквозь —в него палестинское горесоляным раствором влилось.Вода Иордана струится,уходит под взорванный мост —сомкнулись река и граница,железный шлагбаум и пост.Здесь наземь слетела косынка,когда, у себя за спинойоставив свой дом, палестинказастыла, как столп соляной.Здесь выжжены мирные нивына том и другом берегу,и только плакучие ивыцветут, как на русском лугу.
Родная земля
Но ложимся в нее и становимся ею,Оттого и зовем так свободно — своею.Анна Ахматова
Когда-то племя бросило отчизну,Ее пустыни, реки и холмы,Чтобы о ней веками править тризну,О ней глядеть несбыточные сны.Но что же делать, если не хватилоУ предков силы Родину спастиИль мужества со славой лечь в могилы,Иную жизнь в легендах обрести?Кто виноват, что не ушли в подпольеВ печальном приснопамятном году,Что, зубы стиснув, не перемололи,Как наша Русь, железную орду?Кто виноват, что в грустных униженьяхКак тяжкий сон тянулись времена,Что на изобретеньях и прозреньяхТень первородной слабости видна?И нас без вас и вас без нас убудет,Но, отвергая всех сомнений рать,Я так скажу: что быть должнода будет!Вам есть, где жить, а намгде умирать…3Белозубый араб восемнадцати лет,смуглый отпрыск великих племен,партизан и бродяга, изгой и поэт,стал глашатаем новых времен.Но политика — древнее дело мужчин,а не юношей, вот почемув силу этой и нескольких прочих причинпулю в спину всадили ему.Он работал связным и по древней тропемимо Мертвого моря спешил,где когда-то Христос в Галилейской странелегендарное чудо свершил.Там, где огненной лавою в души лиласьречь о непротивлении злу,вновь на камне горячая кровь запеклась,и огонь превратился в золу.Над кустом тамариска колышется зной,но, убийца, умерь торжество:если юноша принят родимой землей —то изгнания нет для него!4Когда о мировом господствевзревнует молодой народ,за темный бред о превосходствеему расплата настает.Чем платит? — юностью и кровьюза угождение страстям,за то, что силе и здоровьюдан ход по варварским путям.Но если дряхлое коленозакусит те же удила —тень вырождения и тленаложится на его дела.Так в судорожном раже старость,своим бессильем тяготясь,впадает в немощную ярость,столь не похожую на страсть.5Не в родных партизанских лесах,а среди аравийских просторовя увидел в миндальных глазахгнев, который понятен и дорог.Палестинка, глазницы твои —воспаленные два полукружья,у тебя ни угла, ни семьии ладони темны от оружья.Чтоб сжимать автоматную стальв нежных пальцах — не женское дело!Но глядишь ты в пустынную дальчуть с прищуром, как в прорезь прицела.Я без слов понимаю твой пыл,потому что в военные годыя ведь тоже изгнанником были, как ты, знаю цену свободы.6То время туманом покрыто,когда на песок золотойвзошла босиком Афродита,рожденная в пене морской.А море шумит, как шумело,но волны на берег несутне чье-то прекрасное тело,а доски, бутылки, мазут.Шуршат под ногами газеты,струится обеденный чад,в гигантских отелях клозетына всем побережье урчат.Где некогда влажные косыв горсти отжимала она, —щенок разгребает отбросы…Но все же бормочет волна,что час неизбежный настанети, сам своей мощи не рад,наш род человечий устанеттворить комфортабельный смрад.Иссякнут последние недра,вся нефть испарится до дна,и будет последняя жертваприродою принесена…Вновь на берег выйдет богиня,но мир, погрузясь в забытье,не вспомнит ни древнее имя,ни тайну рожденья ее.7ДамаскПобродил по нашему столетью,поглядел в иные времена…Голуби над золотой мечетьюв синем небо чертят письмена.То с горчинкой, то нежданно сладокветер из полуденных песков.Я люблю восточный беспорядок,запахи жаровен и цветов.Шум толпы… Торговля… Перебранка…Но среди базарной суетыволоокая аравитянкавывернула грудь из-под чадры.Грудь ее смугла и совершенна,и, уткнувшись ртом в родную тьму,человечек застонал блаженно,присосался к счастью своему.Может быть, когда-нибудь без страхаон, упрямо сжав семитский ротс именем отчизны и Аллаха,как пророк, под пулями умрет.Может быть, измученным собратьямон укажет к возрожденью путь…Спит детеныш, в слабые объятьязаключив коричневую грудь.8Разговор с покинувшим РодинуДля тебя территория, а для меня —это родина, сукин ты сын.Да исторгнет тебя, как с похмелья, земляс тяжким стоном берез и осин.Я с тобою делил и надежду и хлеб,и плохую и добрую весть,но последние главы из Книги Судебты не дал мне до срока прочесть.Но я сам прозреваю, не требуя долг,оставайся с отравой в крови.В языке и в народе известно, что волксмотрит в лес, как его ни корми.Впрочем, волк —это серый и сказочный зверь,защищающий волю свою…Все я вижу прекрасно, но даже теперьмного чести тебе воздаю.Гнев за гнев, —коль не можешь любовь за любовь —так скитайся, как вечная тень,ненадолго насытивший желчную кровьисчезающий оборотень.9То угнетатели, то жертвы…Чем объяснить и как понять, чтоснова мировые ветрыих заставляют повторятьпуть возвращения по кругу,путь переформировки сил?..Но кто к душевному недугуих беспощадно присудил?Сердца людей не приневолишь,стезя затеряна в пыли…А нужно было-то всего лишьобжить родной клочок земли,чтоб стал он кладбищем и домом,чтоб был издревле защищенне долларом и не «фантомом»,а словом, плугом и плечом,чтобы не тягостные мифы,а гул работы и борьбыда тяжкий шепот хлебной нивырождали музыку судьбы.10В садах голубого Тунисабыл воздух душистым от роз,от тонкого духа аниса,от шелеста желтых мимоз.Броди да вдыхай ароматы…Но, зная задачи свои,как роботы или солдаты,по тропам ползли муравьи.И каждый тащил в муравейникто стройматерьялы, то снедь,и каждый прохвост и бездельниктотчас обрекался на смерть.Чтоб не было горьких неравенств,работали все, как один,оставив тщеславье и завистьразумным собратьям своим…А может быть, нету лекарстванадежней от наших страстей,чем путь муравьиного братства,единство его челюстей.Не зря муравьи пережиливсех вымерших чудищ земли,и лапок своих не сложили,и нравы свои соблюли.Порывистый ветер пустынинет-нет да приносит ко мнедыханье холмов Палестины,плывущих в крови и в огне.11Два сына двух древних народовтакой завели разговоро дикости древних походов,что вспыхнул меж ними раздор.Сначала я слышал упреки,в которых, как корни во мгле,едва шевелились истокиизвечного зла на земле.Но мягкие интеллигентывоззвали, как духов из тьмы,такие дела и легенды,что враз помутились умы.Как будто овечью отаруодин у другого угнал, как будто к резне и пожарувот-вот и раздастся сигнал.Куда там! Не то что любовьюдышали разверстые рты,а ржавым железом, и кровью,и яростью до хрипоты.Что было здесь правдой? Что ложью?Уже не понять никому.Но некая истина дрожьюпрошла по лицу моему.
Я вспомнил про русскую долю,которая мне суждена, —смирять озверевшую волю,коль кровопролитна она.
Очнитесь! Я старую рануне стану при всех растравлять,и как ни печально, — не станусвой счет никому предъявлять.Мы павших своих не считали,мы кровную месть не блюлии только поэтому сталипоследней надеждой земли.1974–1978
Список основных источников