Борис Носик - С Лазурного Берега на Колыму. Русские художники-неоакадемики дома и в эмиграции
После ареста Шухаевых Мария Гвоздева старалась позаботиться о сбережении имущества арестованных. Об этих стараниях она написала в своих мемуарах довольно подробно, справедливо догадываясь, что рассказ ее может ввести читателя в незнакомый ему быт и мир советского искусства, с которыми, как справедливо отмечал рецензент Н. Радлов, сам Шухаев был тогда еще плохо знаком.
Мария Гвоздева рассказывает, что счастливчиком, который вселился в освободившуюся после ареста репатриантов-супругов шухаевскую квартиру, был живописец Борис Иогансон. В квартире Шухаевых осталось после внезапного ареста хозяев много заграничного барахла, остались также картины Шухаева и огромный запас дефицитных красок:
«Шухаев был по природе своей оптовик, — пишет веселая Мария Гвоздева. — И оптом стояли на полках пигменты всевозможных красок (В. И. сам составлял краски на яйцах), даже не коробки, а блоки сангины, карандашей Конто, пастелей, прессованного угля, карандаши Кохинор и Хаертмут, всех мягкостей, жесткостей, всевозможных мягких и твердых резинок, ватманской бумаги для акварели, кальки и всякого прочего добра для живописи и рисунка».
И конечно, вселившийся в этот дефицитный рай художник Иогансон, не будучи заражен ненашей моралью (от которой, по предположению Радлова, так настрадался за границей бедный Шухаев), прибрал как настоящий реалист (и даже соцреалист) к рукам все, что плохо лежало или стояло в его законном жилье. Остались нетронутыми только один пакет с мелом и второй — с сажей. Этот факт из истории советского искусства отчего-то до глубокой старости вспоминала Мария Гвоздева. Но, конечно, обидело ее и то, что когда она приходила в бывшую сестрину квартиру, великий мастер соцреализма Иогансон не вставал при появлении дамы с кровати, а накинув на плечи заграничную куртку Василия Шухаева, «лежал на их (Шухаевых. — Б.Н.) кровати, на их простынях и одеяле, перед ним — чашка и тарелка из их посуды, а он даже головы не поднимал, когда я вошла. Пришлось говорить: будьте любезны, встаньте, мне надо взять кровать, у дверей телега ждет. И так каждую вещь, вплоть до полотенца и чашек, которые пришлось мыть».
Эти вполне полезные воспоминания записала родственница Гвоздевых москвичка М. Овандер, снабдившая свои побликации навязчивым наблюдением, что ни Гвоздевы, ни Шухаев «зла никому не помнили». Увы, заключительная фраза воспоминаний Марии Гвоздевой, записанная М. Овандер, посвященная Б. Иогансону и обращенная к родной матери-земле, мало соответствует пугливому рефрену публикаторши:
«И это был как бы “коллега” Шухаева, да будет ему земля обойными гвоздиками».
Позднее были частично напечатаны или пересказаны воспоминания Веры Гвоздевой, а также колымские письма Веры и Василия. Записки Веры Гвоздевой приводят на мысль, что и после всех пережитых испытаний она оставалась женщиной светской. Вот отрывок из ее воспоминаний о первой ее тюрьме:
«Первая моя тюрьма на Лубянке. Здесь Марийка Сванидзе (сестра жены Сталина), Берта Платен, жена коммуниста Платена, привезшего Ленина в спецвагоне, родственница жены Бухарина (не помню ее фамилию), последняя жена Тухачевского, молодая, хорошенькая, скульптор (она лепила Ворошилова, хотела лепить Сталина, но не вышло). Потом Бутырки. В камере соседка Эрна Мюллер, немка, секретарь Димитрова, Кошева (не помню имени), полька, член Коминтерна. Потом выезд. 40 дней до Владивостока. Во Владивостоке познакомилась с Оксманом, пушкинистом. Потом пароход на Колыму. Магадан».
Как видите, Вера опять в лучшем коминтерновском обществе, как во времена Ла Фезандри, где промелькнули перед ней и Кольцов, и Вилли Мюнценберг, и Вайян-Кутюрье — куда они все подевались в конце 30-х?
На Лубянке и в Бутырке, конечно, были допросы. Может, до битья и пыток дело не дошло, благоразумно во всем сами признались супруги Шухаевы: и в связях с буржуазией, и в шпионаже в чью-нибудь пользу. Приговор вышел по тем временам «мягкий», всего восемь лет концлагеря за шпионаж и связи с буржуазией. Стыдливые биографы (и Татьяна Яковлева, и Овандер), даже авторы прекрасного биографического словаря 1999 года, намекают, что это была просто «ссылка», вроде как у Ленина, а слова «концлагерь» вообще нет ни у кого из биографов, наверно, это просто слово нерусское, не то что какой-нибудь «пионерлагерь». Что до упомянутых в приговоре «связей», то они у беспечных Шухаевых, конечно, были обширные — и с прогнившей буржуазией, и со шпионами-коминтерновцами, и с другими шпионами (прежде всего, конечно, с советскими — ими кишели и тусовки в Ла Фезандри, и дружеские просоветские застолья в Париже). Но ведь и восемь лет на Колыме (за такую малую оплошность) не пустяк отбыть, не многие такой срок могли пережить (ни фезандриец Святополк-Мирский не выжил, ни певец Саломеи Мандельштам). Верно писала Верина сестра Мария Гвоздева — уходил человек как ключ ко дну.
Колыма. Колыма. Много ли географических названий так удручающе звучат нынче для русского уха. Похлеще, чем в позапрошлом веке Владимирка или Сибирь…
Помнится, когда я вернулся в Москву после дембеля (в 1956), на московских кухнях уже пели вполголоса душераздирающую песню:
Над морем сгущался туман,Ревела стихия морская.Стоял на пути Магадан,Столица Колымского края.От качки стонали зека,Обнявшись что родные братья,И только порой с языкаСлетали глухие проклятья.Будь проклята ты, Колыма,Что названа чудной планетой!Сойдешь поневоле с ума —Отсюда возврату уж нету».
Тогда еще не вышли страшные книги колымского мученика Варлама Шаламова, но ведь и теперь, когда они вышли, кто их читал? Скажем, читал ли их когда-нибудь литератор Лимонов? Если читал и остался большевиком-нацистом, стало быть, что-то не в порядке с головкой…
В отличие от многих десятков и сотен тысяч безвинно пострадавших (у которых если и была перед кем вина, то уж, наверно, не перед советским режимом и не перед его бдительными органами), Шухаев и его жена Вера выжили на Колыме, вернулись с Колымы, жили долго. Значит, не судьба им еще была помирать, как умерли там сотни тысяч и мильоны не менее талантливых, честных и достойных жизни людей. Может, помогли им выжить крепкое здоровье (спасибо вам, гвоздевская финская дача и райский остров Порт-Кро), оптимизм, счастливый случай, находчивость, общительность, ценные профессии…
С самого ареста «до осени 1938 года Василий и Вера ничего не знали друг о друге. Оба были в лагерях на трудных работах. Василий Иванович — на лесоповале, а Вера Федоровна в Сеймчане на золотых приисках, где основным орудием ее труда была лопата» (Записано со слов В. Ф. Гвоздевой ее родственницей М. Г. Овандер в 1976 году).
То, что многие авторы статей о Шухаеве как бы ненароком путают 58 статью с 59, «ссылку» с лагерем, концлагерь с пионерлагерем, а «штрафную командировку» с «творческой командировкой» — это понять нетрудно: прожито больше полвека в атмосфере жестокого террора, народ пуганый, у всех дети, до сих пор, небось, выездные анкеты заполнять приходится…
Ну, а те, кого и вправду интересует колымский период жизни и творчества Шухаева, могут читать «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, в них все из первых рук, со всею жестокостью таланта.
Конечно, Вере и Василию после осени 1938, когда в Магадане собрали иностранных подданных для паспортной проверки, посчастливилось (или как говорят, пофартило) попасть в число избранных «иностранцев» с ценными профессиями. Вера, видно, представилась как парижская модистка-вышивальщица и осталась в Магадане при вышивальной мастерской. Ей благоволила Первая леди рабовладельческой Колымы, жена самого Хозяина Никишова. Та же Первая леди способствовала, вероятно, открытию в Магадане крепостного музыкально-драматического театра. Тогда-то и выяснилось, что при лагерной автобазе в бухте Ногаево сидит на нарах в бараке художник Шухаев, который не только у них заграницей, но и у нас в Большой зоне, в Ленинграде оформлял театральные спектакли, а теперь вот красит на морозе машины, пишет для клуба лозунги о соблюдении «социалистической законности» и даже рисует портреты лагерных надзирателей. Стали его пригонять вместе с другими в столичный Магадан, этого Шухаева, конечно, в окружении конвойных с собаками. Жена его Вера у себя в вышивальной мастерской, частенько поглядывала в окно — вдруг Ваську гонют. И подглядела-таки однажды, написала матушке «на материк» (в октябре 1940):
«Изредка вижу Ваську, вернее спину или силуэт, шагающий по дороге в моей шапке…»
Приятно ей, что шапку ему смогла достать, а то летом 1939 года увидела его издали — идет старик в какой-то поповской шапке. Тогда и написала в город Ленина:
«Он стал такой старый, худой, длинный, седой, в какой-то поповской шапке, в телогрейке. Жаль мне очень, если он погиб как художник».