Лидия Чуковская - В лаборатории редактора
– Почему в жертву? – прервала его Зина. – Разве любовь эгоистична? Грош цена была бы ей, если бы она в сумерки исчезла, как тень.
– То слова, Зина, – снова воздохнул Николай, – повседневная возня с калекой наскучит, изведет тебя, не хочу быть обузой.
– Зачем обузой! – почти вскричала от боли Зина. – Кончим институт, будем вместе работать.
– Кончим? Как же я кончать буду без глаз? Ты что, ребенка утешаешь, – сказал Николай, стараясь вызвать на бледном, обострившемся лице улыбку.
– Как?
Зина на минуту растерялась. Она сама хорошенько не знала, что сделает для Николая, чем поможет ему.
– А так, как Павел Корчагин, – вдруг пришло решение. – Помнишь, как он говорил?
Обрадовавшись находке, Зина тепло приникла к локтю Николая.
– Самое дорогое у человека – это жизнь, – сказал Николай. – Она дается ему один раз…
Зина только сейчас рассмотрела Николая. Лицо его, прозрачное от худобы, было молодое и только у рта отмечено темными, глубокими, почти старческими складками.
– И прожить ее надо так, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы… и чтобы, умирая, смог сказать…
– Ну вот, видишь, какой ты у меня умный, – горячо зашептала Зина.
– Только я не могу, – сказал Николай, – не смог бы. Не все же могут быть героями.
– Это ты не герой?.. Рассказывай, – возразила Зина. – Запомни этот день, Николай. Не пройдет и месяца, доклады будешь делать на научных конференциях. Кто-кто, а я-то тебя знаю.
– Нет, я не смогу, – слабо защищался Николай, и на его лице заиграла недоверчивая счастливая улыбка.
Однажды Борис застал Николая за каким-то странным занятием. Он вошел в комнату без стука и некоторое время молча смотрел, как Николай, склонившись над гладкой толстой бумагой, прокалывал ее.
– Вот, друг ситный, азбуку изучаем. Зина сосватала меня, – встретил Бориса Николай.
– Вчера был пробный урок… лекцию записывал в институте, – сообщил он радостно, – и, представь себе, все успел записать. Мы потом сличили с Зиной. Все было честь честью…
– Вот видишь, – только сказал Борис.
Некоторое время они молчали. В комнате, кроме них, никого не было.
– Я часто думаю, как бы человек раскрыл себя, если бы не испытание, – раздумчиво заговорил Николай. – Вот Зина, что я мог сказать о ней до этого злополучного случая? Была девушка, почти девчонка. Училась неплохо, но и не так, чтобы сказать хорошо. На экзаменах сильно волновалась. Сблизились, полюбили друг друга, но я не помню, чтобы она говорила что-нибудь яркое.
Николай встал, прошелся по комнате. Зины не было, но ее дух витал здесь. Тщательно отутюженный китель, накинутый на плечи, как-то по-особому взбитая подушка на кровати и даже живые цветы в стакане, невесть откуда добытые в такое время, – все говорило о присутствии женщины.
– Это я сейчас так поумнел, – просветлел вдруг Николай. – Раньше не понимал, не знал по-настоящему Зину. Этот случай помог мне узнать ее.
Что делать редактору с этой главой? Следует, конечно, исправить выражение «облокотившись локтями». Надлежит также удалить неуместную рифму: «расписка» и «самописка»… Если человек шепчет что-то на ухо своей спутнице, наклоняясь к ней, то это не значит, что он старается «попасть ей в ухо». По-русски нельзя сказать: «она не шевельнулась с места» и «оборачивали за ними головы». Редактор, конечно, обязан указать автору на все эти ошибки. Но разве в них, в этих ошибках, беда приведенной главы? Сильно ли выиграет она от этих исправлений? Нет, беда гораздо знаменательнее и глубже. Такими поправками ее не исправишь.
Читаешь эти страницы не без некоторого чисто внешнего интереса: ослепнет ли Николай? Не поколеблется ли преданность Зины? – и в то же время с чувством какой-то странной скуки. Словно все это уже где-то читал. Не про Зину и Николая, не про слепоту, может быть, но про что-то подобное. Как-то сразу, с первой строки, понимаешь, чем это все кончится. Да что – чем кончится! Нехотя угадываешь за первой фразой вторую, точно в какой-то игре. Читаешь: «Лицо ее было без кровинки» – и сам себе подсказываешь: «Выражение безнадежной тоски… лежало в ее глазах». Читаешь: «Зина стояла у подоконника, плотно стиснув зубы», а неведомый голос диктует: «Лицо ее, искаженное страданием, искривилось». Читаешь: «Зина… почувствовала, как ослабевшие ноги подгибаются под тяжестью тела». А шпаргалка подсказывает: «Она только сейчас дала волю слезам».
Невидимая шпаргалка – это десятки и сотни подобных ситуаций, подобных душевных состояний, которые были уже описаны в литературе и притом теми же общими словами, в тех же лишенных всякого своеобразия выражениях.
«Радость заполнила все существо девушки». «…На его лице заиграла недоверчивая счастливая улыбка».
Это не обобщение чувств, наблюдений, мыслей, а попросту общее место. Это – не Зина и Николай, не их горе и радость, а вообще девушка, вообще юноша, вообще горе и радость. «Ужасное, пагубное для театра слово – "вообще"!»[57] – говорил Станиславский. Пагубное оно не только для театра – для всякого искусства.
Автор в данном случае писал, не совершая никакой умственной и душевной работы – чисто механически, точно продавец, который быстро выдает покупателям заранее упакованные в картонные пачки, расфасованные продукты. «Лицо, искаженное страданием, искривилось» – одна пачка. «Радость заполнила все существо девушки» – другая. Дело идет легко, без запинки: покупатель протягивает чек, продавец выдает ему готовый пакет с сахаром или крупой… Автору надо изобразить волнение: «Плечи ее вздрагивали от сдерживаемых рыданий». Разумеется, сдерживаемых. В таких случаях так пишут всегда. Следующая трафаретная фраза сама тянется за предыдущей. Без запинки. «Операция длилась всего двадцать минут, но для Зины… эти двадцать минут казались вечностью». Ну конечно же, вечностью! До чего же легко дело идет, когда фразы расфасованы заранее.
Но наше сравнение не совсем правомерно. Покупатель возвращается из магазина не с пустыми руками. Придя домой и развернув картонный пакет, он действительно находит в нем содержимое: крупу или сахар. Читатель же отрывается от этих страниц с пустой душой. Он не получил ничего. Общие места не только общи, но и пусты, бессодержательны: им нечем обогатить читателя. И если писатель орудует заготовленными на все случаи картонными пакетами, то и люди гуляют по его повести неживые, картонные.
…Кто такая Зина, то есть какая она? Какой у нее характер, какая комната, кто ее родители? Что трогает ее в Николае, почему она так сильно привязалась к нему? «Сблизились, полюбили друг друга» – а как это произошло? Да и привязана ли Зина к нему в самом деле? Не странно ли, что за все время болезни Николая Зина ни разу не навестила его? Что до самого дня выписки она так и не знает: зрячий он или слепой? А мы не знаем, как тянулись для нее дни, пока он хворал? Продолжала ли она учиться? Подходила ли к окну его палаты? Умоляла ли нянечку передать ему записку? Спохватывалась ли со слезами: да ведь он больше не может читать! Завидовала ли нянечке, возвращавшейся из палаты: ведь она только что наклонялась над постелью Николая, говорила с ним!
Материю песни, ее веществоНе высосет автор из пальца.Сам бог не сумел бы создать ничего,Не будь у него матерьяльца[58].
Это сказал Гейне, перевел С. Маршак. И каждый художник, кто бы он ни был – поэт, артист или литератор, – другими словами и по другому поводу говорит то же самое: из ничего не создашь ничего; материала, психологического, бытового, должно быть изобилие, изобилие «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», чтобы перед читателем могло возникнуть хотя бы на минуту не картонное, а живое лицо.
«Вы не приносите с собой на сцену прошлого… – говорил Станиславский, укоряя актера, вышедшего на сцену «пустым»… – Каждый должен хорошо знать не только то, что играет на сцене, но и во всех деталях знать, что этому предшествовало и что за этим последовало. Без этого вы, само собой разумеется, не можете знать и того, что играете на сцене. Ведь это все состоит во взаимозависимости. Должна быть создана беспрерывная кинолента роли. Если ее нет, вы не можете сыграть отдельно вырванную сцену»[59].
«Мне пришлось наблюдать работу хороших актеров, игравших второстепенные роли, – рассказывает К. Паустовский. – У героя, которого играл такой актер, было всего две-три фразы на протяжении всей пьесы, но актер придирчиво расспрашивал автора не только о характере и внешности этого человека, но и об его биографии, о той среде, из которой он вышел.
Это точное знание нужно было актеру, чтобы правильно произнести свои две-три фразы.
То же самое происходит и с писателями. Запас материала должен быть гораздо больший, чем то количество его, которое понадобится для рассказа»[60].
Автор приведенной главы знакомит нас со своей героиней, сам не будучи с ней хорошенько знаком. Он не дал себе труда вообразить ее предыдущую жизнь, ее детство, юность, родителей, обстановку, быт. У него было одно намерение, и притом чисто рассудочное, не одетое плотью жизненного материала, – доказать преданность Зины Николаю. А раз не было собственного, добытого из жизни материала, в ход пошли штампы. Но одними рассудочными намерениями живых людей в литературе не создашь. Если автор не накопил и не истратил ничего, то читатель ничего не получит.