Борис Носик - С Невского на Монпарнас. Русские художники за рубежом
Любопытно, что ощутил Юрий Рерих, попав в этот мир, столь непохожий на эпистолярные описания И. Грабаря, на рассказы посольских сотрудников и «материалы ТАСС», попав в компанию молодых ученых и студентов, так мало похожих на «новую молодежь» из хитроумных очерков его покойного отца. Он обнаружил, вероятно, что они все как есть «диссиденты», и постарался их уберечь, поучая на правах старшего и мудрейшего. На торжественном собрании, посвященном столетию со дня рождения Ю. Н. Рериха (в октябре 2002 г.) и проходившем в Петровском зале Двенадцати коллегий Санкт-Петербургского государственного университета, приехавший из Лондона ученик Ю. Рериха 73-летний философ Александр Пятигорский попытался воспроизвести по памяти эти отеческие увещевания учителя:
«Вот вам не нравится этот мир, но вы же и есть мир. Значит, надо обо всем думать и говорить только в смысле своего собственного сознания. Вы же это и есть».
И вы знаете, у нас на глазах он это стал применять на практике.
Эта манера! Эта манера человека, живущего в сознании и учащего молодых людей жить в сознании, а не жить в этих пошлых, как бы сейчас сказали лингвисты, оппозициях, которые разрушают сознание, которые губят сознание, которые не дают сознанию развиваться, потому что в итоге ведь всегда получается, что я прав, а тот, кого я не люблю, не прав: что я хороший, а кто-то дурной… Это его обращение с людьми — я никогда не скажу здесь вульгарного слова как с равными — как и с сознаниями, потому что ни одно сознание не может быть равным другому…»
Такими вот воспоминаниями о своем наставнике Юрии Николаевиче Рерихе поделился мой друг А. М. Пятигорский с благожелательной петербургской аудиторией через сорок с лишним лет после смерти Учителя. Возможно, откровенные речи эти вел Ю. Рерих лишь в интимном кругу учеников, но конечно, они не оставались неизвестным кругам неблагожелательным, для которых самое признание, что этот может «не нравиться» звучало криминально. Думаю, очень скоро Рерих должен быть обнаружить, что «жить в сознании» не положено. С ним поговорили, объяснили ему, наверно, что тут у нас Москва, а не Калимпонг. Он отозвался на это очень по-человечески: умер после одного такого разговора — от острого сердечного приступа, умер еще совсем молодым. Мало успел пожить при оттепельном, только начавшем оттаивать и снова затвердевшем социализме. Может, и климат московский был ему вреден. А может, все же железная марксистская лапа давила на сердце вольного буддидста из гор. Не могу знать наверняка…
Дойдя до той строки, я добросовестно позвонил в Лондон Саше Пятигорскому, но толком ничего не понял — как быть свободным при несвободе. Но может, все же и умер-то вовремя Юрий Николаевич, потому как и благоволившему к нему Н. С. Хрущеву царствовать оставалось недолго. А еще через десяток лет стали сажать новообращенных буддистов… Да вот и совсем недавно, если верить российской печати, архирейский собор отлучил аж всех Рерихов от русской Православной Церкви, к которой они не вполне и принадлежали…
Счастливее сложилась судьба младшего сына Николая Рериха, художника Святослава.
Святослав родился в 1904 г. в Петербурге, учился в той же, что многие мирискусники, а потом и их сыновья, гимназии Карла Мая (поступил он туда на два года позже, чем Коля Бенуа, сын основоположника «Мира искусства» А. Н. Бенуа). С ранних лет Святослав помогал отцу делать эскизы декораций, копировал под руководством отца чужие картины. Петроград покинул с семьей четырнадцати лет от роду, а с шестнадцати жил в США — учился на архитектурном факультете Гарварда и в знаменитом технологическом институте в Бостоне, помогал отцу оформлять спектакли в Чикаго. В 1923 г. он отправился с родителями в великое семейное путешествие, но уже через год двадцатилетний Святослав вернулся в Америку и занимал там различные высокие посты в отцовских полумистических-полукоммерческих организациях. В 1928 г. он поселился у отца в пенджабской долине Кулу, писал картины из жизни индийских крестьян и «стилизованные картины-притчи. Созрев для брака, он женился на известной в ту пору индийской кино-актрисе Девике Рани и привел ее в дом. Отец его Николай Константинович Рерих сообщал в отчетном письме В. Ф. Булгакову:
«Святослав сильно преуспел в художестве. Он женился на Девике Рани, самой блестящей звезде Индии в фильмовом искусстве. Помимо великой славы в своем искусстве, Девика — чудный человек, и мы сердечно полюбили ее. Такой милый, задушевный член семьи, с широкими взглядами, любящий новую Русь. Елена Ивановна в восторге от такой дочери».
Когда Святославу было 30, а отцу его 70, Николай Рерих, получив по почте первые цветные фотографии картин сына, написал для журналов восторженный очерк о «сверкающих красках, которыми насыщены картины» Святослава:
«Если возьмем сравнить его достижения за последние годы, то можно видеть, как неустанно совершенствуется та же основная песнь красок…
В каждой картине Святослава есть то, что мы называем композицией…
Прекрасно, если можно любоваться звучными творениями. Прекрасно, если дан в жизни этот высокий дар, которым все темное, все бедственное превращается в радость духа. И как радостно мы должны приветствовать тех, которые волею судеб могут вносить в жизнь прекрасное!»
Как раз в те годы Люксембургский музей Парижа приобрел портрет знаменитого борца за мир Николая Рериха, написанный его сыном.
Святослав Рерих вошел после войны в элиту индийского общества, писал портреты Джавахарлала Неру и Индиры Ганди, был награжден индийским орденом Падма Бхушан и премией Неру. С начала 60-х г. он неоднократно приезжал в Советский Союз, где у него проходили персональные выставки. Он подарил советским музеям больше полсотни своих работ, а накануне перестройки был награжден орденом Дружбы народов. Он жил долго, а умер в индийском штате Бангалор, куда он переехал после смерти отца и где прожил почти полвека. Он счастливо не дожил до газетной и административной бури, разразившейся недавно в Москве из-за споров о наследстве. Международный Центр Рерихов, какие-то могучие русские учреждения и далекие бангалорские наследники (там еще жива была поющая кинозвезда) жестоко спорили из-за картин, из-за жилплощади в лопухинском имении, из-за «прав», в общем, качали права… Как и при жизни мудреца и пророка Н. К. Рериха, туманная мистика причудливо переплеталась с бухгалтерией, статистикой и судебной казуистикой… Вот был бы жив дедушка-нотариус Константин Рерих, он бы сумел навести порядок.
Улыбка египетской царицы, глаза великого учителя и бедная принцесса серебряного века
На петербургской выставке «Мира искусства», а потом и в рамках парижского Осеннего сезона, на устроенной Дягилевым в том же 1906 г. русской экспозиции выставлялась молодая русская художница, чьи не слишком многочисленные портреты и картины, а также поздние религиозные росписи в храмах немецкого религиозного движения «Христианская общине» могли бы ныне принести известность любой коллекции, не грозя разореньем при покупке, но суля обеспечить и радость поиска и дальнейшее обладание раритетом…
Что до автора этих строк, то легкий, призрачный силуэт этой загадочной, взбалмошной художницы впервые замаячил в мире моих «избранных призраков» каких-нибудь лет тридцать тому назад в тогдашнем полуреальном, полупридуманном нами Коктебеле… Я тогда впервые поселился с хрупким своим семилетним сыночком в «писательском» парке близ Дома Волошина, подружился со смотрителем Дома Володей Купченко и стал время от времени, в свободную от отцовских обязанностей минуту — то утром, то в полдень, а то и в полночь, в полнолунье — навещать волошинский кабинет, где по-прежнему, как в те золотые времена, до потопа, не взирая ни на пуганых писателей (совпис), ни на их милых жен (жопис), ни на вдову бедного Макса Марью Степановну, все так же загадочно улыбалась каким-то своим тайным мыслям египетская царевна Таиах из парижского музея Гимэ…
Тихо, грустно и безгневноТы взглянула. Надо ль слов?Час настал. Прощай, царевна!Я устал от лунных снов.
Эти стихи Волошин написал (и тут же подарил их своей невесте) в Париже, в самом начале века. Невесту звали просто Маргарита (Маргарита Васильевна Сабашникова), но он звал ее, конечно, загадочней — Маргоря, Аморя, и я по молодости лет еще и не знал в тот первый коктебельский год, как надо опасаться всего этого амурного аморно-маргорного морока. Мы все балдели тогда от волошинских или ивановских стихов, от коктебельских чужих романов, от былых принцесс Серебряного века, не предвидя от этого для себя никакой беды: да что там может случиться, думали мы, — век уже на дворе не Серебряный, а вполне Оловянный, хотя залив все еще трепещет дымкой серебряной фольги, на дальних пляжах таятся лунные камни — сердолики, а с лунно-бледных, еще не загорелых женщин так легко спадают в Коктебеле одежды…