Наталья Лебина - Cоветская повседневность: нормы и аномалии от военного коммунизма к большому стилю
Однако самоубийство нельзя не считать разновидностью человеческого поведения. В связи с этим, как пишет А.Б. Лярский, «историк может не поддаваться паническим настроениям, используя самоубийства только как показатель кризиса или упадка…»940. Представляется возможным даже усилить утверждение исследователя, заявив, что историк не может поддаваться подобного рода настроениям. После выхода в свет моей статьи «Теневые стороны жизни советского города 20–30-х годов» (1994) и книги «Повседневная жизнь советского города» (1999) проблема суицида стала освещаться отечественными историками активнее, чем раньше. Однако в большинстве случаев даже в серьезных фундированных трудах академических исследователей по-прежнему самоубийство – мерило социального кризиса941, а не отклонение от нормы, которой в данном случае является естественная смерть. Думается, что необходимо исследовать не сам феномен суицида, а изменение нормативной и нормализующей реакции на него со стороны властных структур и общества. В этом случае в распоряжении историка, как в целом в контексте «оповседневнивания» прошлого, появляется дополнительный инструмент, который позволяет уточнять и усложнять существующие модели действительности конкретно-исторического периода942.
Самоубийства не были редкостью в городах царской России, что наиболее очевидно на примере Петербурга (Петрограда). В 1881 году на 100 000 жителей столицы Российской империи было зарегистрировано 13,7 самоубийства; почти через 20 лет, в 1900-м, – 13,4, а еще через десять лет, в 1910-м, – 38,5! В период Первой мировой войны количество самоубийств значительно уменьшилось, составив всего 10,6 случая на 100 000 жителей Петрограда. Эти данные подтверждают идею Э. Дюркгейма об обратной корреляционной зависимости степени консолидации общества и уровня суицидальности. Довольно низким был этот показатель в городе и в 1917 году – 10,5 случая на 100 000 человек. Но уже в 1918 году количество самоубийств возросло, достигнув 15,4 случая, а с переходом к мирной жизни стало стабильно повышаться943. Известный публицист В. Серж вспоминал об обстановке в середине 1920-х годов: «В Ленинграде происходит от десяти до пятнадцати самоубийств в день: в основном это люди моложе тридцати лет»944. Конечно, это гипербола. В 1924 году на 100 000 ленинградцев было зарегистрировано 33,3 случая добровольного ухода из жизни. Ленинград в эти годы занимал седьмое место в мире по показателям суицидальности. В 1928 году было зафиксировано 37,5 самоубийства на 100 000 жителей. В самом начале 1930-х волна суицидов стала снижаться: в 1930-м – 30,7 случая на 100 000 ленинградцев, в 1931-м – 23,7, в 1932-м – 23. В 1933 году вновь произошел подъем показателя суицидальности – 32,2 на 100 000, но уже в следующем году он снизился до 26,8. В 1940 году было и вовсе зарегистрировано всего 22 суицида на 100 000 ленинградцев945. Эта статистика позволяет утверждать, что количество самоубийств не опускается ниже и не поднимается выше определенного предела. Оно колеблется где-то между 10 и 40 случаями на 100 000 человек, что свидетельствует о действии в области девиантного поведения закона нормального распределения. Иными словами, суицид – это традиционное отклонение, «нормальная аномалия».
Это наблюдение подтверждается и тем, что у суицидентов и до революции, и после нее в России были некие общие характерные черты. И в столице Российской империи, и в социалистическом Ленинграде среди самоубийц преобладали мужчины. Они составляли две трети всех покончивших с собой. Чаще, чем взрослые, к суициду прибегали молодые люди. В 1921 году самоубийцы насчитывали почти 4 % среди умерших подростков и менее 1 % от числа умерших людей старше 18 лет. Довольно стабильным был и такой показатель, как сезон совершения суицида. Летом и весной самоубийства происходили и происходят чаще, чем зимой и осенью. Неизменным оставалось и определенное время суток, на которое выпадало наибольшее количество случаев добровольного ухода из жизни: днем в районе двух-трех часов дня и в одиннадцать-двенадцать часов вечера. Эти характеристики, по-видимому, в первую очередь связаны с эмоциональным складом суицидентов, нередко с их соматическими и психическими заболеваниями, имеющими внесоциальный характер. Но специфика повседневной жизни советских людей не могла все же не отразиться на поведении самоубийц.
Бытовые практики социализма воздействовали на способы расправы с самим собой. Особенно ярко это видно на примере женских самоубийств. В дореволюционном Петербурге, по данным 1912 года, 70 % женщин-самоубийц покончили с собой с помощью яда. В 1925–1926 годах подобный способ выбрала примерно половина суициденток, а в 1934-м – всего около четверти946. Принятие яда – наиболее «комфортный» способ свести счеты с жизнью. Эта сомнительная роскошь доступна в стабильном, экономически развитом обществе. Сокращение фактов использования ядов в 1920–1930-е годы по сравнению с дореволюционным временем прежде всего свидетельствует о нараставшей бедности в стране социализма. В 1930-е годы большинству ленинградцев были совершенно недоступны уже известные и распространенные в Европе снотворные, которые использовались и для самоубийства. (О.Ф. Берггольц вспоминала, как ее отец, врач медпункта одного из заводов Невской заставы, в 1932 году настоятельно просил С.Я. Маршака, ехавшего в Германию, привести люминал для лечения эпилептических припадков у больного947.)
Самым распространенным видом самоубийства в 1920–1930-х годах стало повешение: веревки были пока доступны. Кроме того, это наиболее «надежный» путь свести счеты с жизнью, что свидетельствует о серьезности намерения убить себя, а не о следовании моде или попытках шантажа. Данные о способах самоумерщвления более ярко доказывают определенную деформацию форм девиантного поведения в советских условиях, нежели показатели количества самоубийств. Малоценными с этой точки зрения являются и данные о причинах суицида. Записки самоубийц немногочисленны – по данным 1925 года, в Москве и Ленинграде 581 человек добровольно ушел из жизни, при этом мотивировал свой поступок лишь 121 человек948. Кроме того, встречающиеся в предсмертных письмах формулировки расплывчаты, и четко сказать, что стало мотивом «душевного расстройства», а что поводом для развития «отвращения к жизни», практически невозможно. Не случайно А. Камю в знаменитом «Мифе о Сизифе» пишет: «Самоубийство подготавливается в безмолвии сердца, подобно Великому деянию алхимиков»949. Заостренная персонифицированность причин суицида заставляет в первую очередь анализировать его как относительно массовое, статистически устойчивое явление, во многом объясняемое отношениями индивида и общества.
Советскую систему до сих пор еще довольно часто называют тоталитарной. Такому общественному строю должны соответствовать и насильственно создаваемые им «коммунальные тела». Они, в свою очередь, по словам философа М.К. Рыклина, «настолько эксцентричны и несамотождественны, что логически могут признаваться только в вине других»950. Тоталитарный вариант самоидентификации, казалось бы, исключал присутствие элементов ретретизма в поведении отдельных людей. Однако факты суицида опровергают идею о преобладании в советском обществе личностей тоталитарного типа. В социальной действительности тех лет существовали значимые для любого индивидуального самоубийства факторы – ситуация длительной дезадаптации и наличие конфликтов, порожденные резкой сменой социальных приоритетов. Нельзя отрицать и существование «культурологической подсказки» – не санкционированного властными и идеологическими структурами, но реально зафиксированного и в дореволюционной России на ментальном уровне признания возможности лишения себя жизни как способа разрешения жизненных коллизий951. Это дает возможность утверждать, что и в советском обществе самоубийства являлись традиционной патологией, но ее нравственная оценка обретала ярко выраженные политические черты.
Любопытно отметить, что свойственная первым мероприятиям большевистского правительства антифеодальная направленность отразилась и на отношении к самоубийствам. Произошедшие изменения законодательства, в частности отмена всех правовых актов царской России, невольно либерализировали властные представления о статусе суицидента. С юридической точки зрения советский строй на первых порах был терпим к людям, добровольно ушедшим из жизни, что можно истолковать как попытку внедрения в ментальность населения более демократических представлений о свободе личности. Однако, скорее всего, терпимость властных структур по отношению к самоубийствам носила антиклерикальный характер.
Впервые большевики зафиксировали свое отношение к феномену суицида в момент возвращения российского общества к принципам нормального существования, то есть отхода от чрезвычайных мер эпохи военного коммунизма. В октябре 1921 года Центральное статистическое управление и Народный комиссариат внутренних дел заключили соглашение, предписывающее всем учреждениям, регистрирующим случаи смерти, с 1 января 1922 года составлять специальный статистический листок на каждый случай самоубийства. В этом же документе отмечалось «важное значение постановки вопроса о самоубийствах в целях изучения этого ненормального явления личной и общественной жизни» и предписывалось «составлять статистические листки о самоубийствах точно и полностью, не оставляя ни одного пункта без ответа»952. Образец «Опросного листа о самоубийце», подготовленного отделом моральной статистики ЦСУ, появился в Петрограде в марте 1922 года. Одновременно из Москвы пришла и специальная инструкция по заполнению этого листа. Составители ее считали необходимым по возможности выяснить мотивы суицида, подчеркивая, что «следует перечислять все выяснившиеся причины, оговаривая степень вероятности, в случае их сомнительности»953. Но особое внимание инструкция уделяла заполнению двух пунктов опросного листка – «11. Постоянная профессия до Октябрьской революции» и «12. Занятие и ремесло во время совершения самоубийства». Выделение общественно-профессионального статуса самоубийцы как основополагающего момента для интерпретации добровольного ухода человека из жизни можно истолковывать двояко. С одной стороны, большинство специалистов, привлеченных к изучению суицидального поведения, находились под влиянием концепции Э. Дюркгейма, который склонялся к сугубо социальному толкованию самоубийств. С другой стороны, сказывалось влияние господствующей в условиях новой государственности тенденции объяснения разнообразного рода аномалий лишь влиянием «капиталистического прошлого». Однако трактовка причин суицидов стала меняться с укреплением позиций нэпа.