Моника Блэк - Смерть в Берлине. От Веймарской республики до разделенной Германии
Тем не менее напряженность между старым и новым способами смотреть на смерть не исчезли полностью, и иногда они вступали в ожесточенное противостояние. Кладбищенские реформаторы в целом придерживались решительно консервативного взгляда на немецкую культуру и эстетику кладбищ. Они были по-прежнему убеждены, что определенные черты современности – особенно материализм и рационализм – наносят вред духовной ценности и красоте мест для захоронения. Но в 1955 г., к большому испугу некоторых реформаторов, по всей Западной Германии внезапно вспыхнули споры по поводу законности Friedhofsordnungen [нем. правил для кладбищ]: под вопрос была поставлена совместимость нормативных указаний с ценностями меняющегося общества. Семья мельника в Ворпсведе, что близ Бремена, отметила его могилу (по его же просьбе) жерновом, на котором были начертаны германские руны, символизирующие жизнь и смерть. Местная протестантская Gemeinde [нем. община] поспешила помешать использованию на их кладбище этих «языческих и <…> национал-социалистических символов антихристианства». В то же время Gemeinde не хотела принуждать семью мельника к использованию христианских символов862. Отталкиваясь от этого случая, Федеральный конституционный суд должен был решить, легальны ли вообще Friedhofsordnungen с точки зрения конституции.
Консервативные реформаторы отстаивали Friedhofsordnungen. В отраслевом журнале для ландшафтных архитекторов Фридрих Хейер писал, что «свободу нельзя приравнивать к произволу [Willkür]» и что эстетика кладбищ должна снова быть направлена на отражение «культурного подъема нации». В этой связи Хейер едва ли не ностальгически указывал на недавнее прошлое с его более упорядоченной политической системой, при которой Министерства внутренних дел Рейха и Пруссии просто обнародовали в 1937 г. свои рекомендации по оформлению кладбищ. С «последней Мировой войны», жаловался Хейер, такие инструкции стали рассматриваться как «диктаторские <…> строгорежимные, как цензура вкуса»863.
Обычно в центре споров 1950-х гг. о Friedhofsordnungen находились конфликтующие интерпретации ключевого слова – «свобода». Показателен отклик западноберлинских газет на это разногласие. Редакция «Tagesspiegel» [нем. «Тагесшпигеля»] заявила: это «хорошо и замечательно» для администрации кладбища – контролировать стиль и размер надгробий, равно как и материал, из которых они сделаны, и, защищая «достоинство», «отвергать орнаментальные и символические украшения, не имеющие художественной цели». Но всегда ли администраторы достаточно компетентны, чтобы принимать подобного рода решения? Кладбище – это публичное пространство, однако «подчеркивание равенства всех в смерти путем установления норм для надгробий представляется нам не вполне надлежащим истолкованием полномочий кладбищенских администраторов». В конце концов, заключала редакция, «кому может быть позволено отказать родителям в праве поставить ангела на могиле их умершего ребенка?»864
Несмотря на рекомендации и авторитарную тактику самозваных защитников вкуса, «культурного подъема» и «достоинства», традиционные ценности на кладбище переориентировались по мере того, как в Западном Берлине менялись политические и социальные ценности. Соглашаясь, что защита «достоинства» – добродетельная цель, редакция «Tagesspiegel» также утверждала: частные чувства должны быть признаны играющими определенную роль при создании облика кладбищ, как несколькими годами ранее об этом заявлял Эмиль Шиллинг. Уже не было очевидно – как было очевидно долгое время, – что муниципальные чиновники, занимающиеся кладбищами, должны обладать правом определять, каким образом жителям Западного Берлина выражать чувство личной утраты. Пожалуй, особенно важно, что кладбище больше не воспринималось как относящееся к компетенции только коллектива, как пространство, эстетику которого должны определять власти. Его стали рассматривать как коллективное пространство, организованное не столько на благо Kultur, сколько для людей.
Здесь крайне интересны мысли известного ландшафтного архитектора Герты Хаммербахер. До войны она работала с Гансом Шаруном и Мисом ван дер Роэ, а позднее была профессором Западноберлинского технического университета865. В начале 1950-х гг. она спроектировала новое «лесное кладбище» в пригороде Западного Берлина – Целендорфе, где в 1953 г. был похоронен любимый горожанами мэр Эрнст Рейтер. Размышляя о значении кладбища два года спустя, она замечала: настоящее, кажется, наполнено чувством «экзистенциального беспокойства», рожденным из трений между «индивидуальной “большей свободой”» и попыткой найти в то же время «правильное отношение к среде и коллективу». Однако, заявляла Хаммербахер, «сегодняшнее кладбище имеет сказать кое-что особенное. [Оно может выразить,] чем коллектив обязан индивиду. С точки ли зрения его как целого или отдельной могилы, ничто в нем не должно противоречить последней почести, оказываемой индивиду»866.
Замечания Хаммербахер указывают на отчетливую трансформацию прежних ценностей. Кладбище долгое время рассматривалось как площадка для воспроизводства идеалов сообщества, теперь же архитектор, формулируя новый этос внешнего облика кладбищ, попыталась заново вообразить отношения между индивидом и коллективом. Подавление индивидуального вкуса ради более значительных нужд коллектива когда-то считали оправданным; пора, говорила Хаммербахер, эти нужды уравновесить между собой; более того, она даже видела в кладбище место, где коллектив служит индивиду, а не наоборот. Примечательно также, что Хаммербахер призывала к переоценке кладбища именем «западной культуры» – но во имя «традиционно немецких» принципов. «Если под свободой имеется в виду лишь материалистический эгоцентризм, – писала она, – это нельзя назвать западной культурой»867. Другими словами, настойчивое, начиная с Германской империи требование реформаторов кладбища: чтобы отражать духовную глубину немецкой культуры, немецкая похоронная культура должна подавить «эгоцентризм», – теперь оказалось связанным с западным, а не особым немецким наследием.
Зарождающийся либеральный консенсус, встраивающий западногерманскую историю в западную традицию и постепенно меняющий социальную этику кладбищ, был усилен осознанием процветающего авторитаризма на востоке. Новое кладбище в Мариендорфе, о котором шла речь выше, было спроектировано с явной целью повторить степной ландшафт Марка Бранденбурга. Этот регион был лишь одной из многих бывших отчизн – не только в ГДР, но и за Одрой и Нысой, не говоря о деревнях и городах в Чехословакии, Югославии, Болгарии и других странах, – от которых изгнанники и беженцы, жившие в Западном Берлине, оказались навсегда отрезанными868. Поэтому кладбище в Мариендорфе, как писала в апреле 1954 г. «Berliner Morgenpost» [нем. «Берлинская утренняя почта»], давало всем западноберлинцам возможность не только хоронить умерших близких, но и ухаживать за чужими могилами, заменявшими им недоступные для них могилы «на востоке»869. Так облик кладбища лишь немного маскировал осуждение советской власти и, по ассоциации, ее восточногерманских союзников. Тем временем получить простое разрешение от властей на посещение семейных могил в Восточной Германии становилось все труднее870. Западноберлинским евреям стало настолько трудно попасть в Вайсензее, что в 1955 г. пришлось освятить новое кладбище в Шарлоттенбурге871.
Пропасть между Востоком и Западом увеличивалась, и в адрес «коммунистов» по-прежнему звучали обвинения в неподобающем обращении с мертвыми. Как сообщала «Telegraf» в Поминальное воскресенье 1956 г., солдаты, похороненные в ГДР на обочине дороги в 1945 г., там и остаются; когда жители Восточной Германии пришли, чтобы украсить те могилы, местные власти убрали и цветы, и обозначавшие их кресты, а затем сровняли могилы с землей, сделав их не опознаваемыми. «…Даже жертвы последней войны лишены покоя из-за махинаций СЕПГ. <…> В Советской зоне нет Дня народной скорби, потому что официально все павшие немецкие солдаты считаются фашистами и преступниками. Люди должны подпольно бороться за сохранение их [могил и] их памяти»872. Примечательно, что в этой несправедливости «Telegraf» обвиняла не жителей Восточной Германии, а СЕПГ, которая, как утверждали, чтила только погибших русских, и притом с «безвкусной помпой». «Telegraf» подразумевала, что «настоящие немцы» знали, как обращаться с умершими близкими, – даже призрак коммунизма не мог полностью уничтожить эту ключевую ценность. А что до СЕПГ, так ведь это же русские. Тот факт, что многие жители Западного Берлина сами не всегда спокойно переносили присутствие могил 1945 г. и совсем недавно пытались убрать их из поля зрения в Айхкампе и других местах, видимо, ускользнул от внимания городских издателей и публицистов.