Станислав Куняев - Жрецы и жертвы Холокоста
Ближайший друг Павла Васильева Ярослав Смеляков, конечно же, зная стихи Алтаузена о чекистке, написал впоследствии стихотворение, являющееся историческим ответом алтаузенскому панегирику.
Жидовка
Прокламация и забастовка.
Пересылки огромной страны.
В девятнадцатом стала жидовка
Комиссаркой гражданской войны.
Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая ни мать, ни жена —
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она…
Брызжет кляксы чекистская ручка.
Светит месяц в морозном окне,
И молчит огнестрельная штучка
На оттянутом сбоку ремне.
Неопрятна, как истинный гений,
И бледна, как пророк взаперти.
Никому никаких снисхождений
Никогда у нее не найти.
Все мы стоим того, что мы стоим.
Будет сделан по-скорому суд,
И тебя самое под конвоем
По советской земле повезут.
Ярослав Смеляков родился и вырос в глухом белорусском местечке и хорошо знал, какой "чистоты" были эти "бриллианты" с именами Розалия Залкинд-Землячка, Лариса Рейснер, Софья Гертнер, работавшая следователем ленинградского управления ОГПУ-НКВД, о которой "Аргументы и факты" в 1993 году (№ 19) сообщили: "Гертнер изобрела свой метод пытки: привязывала допрашиваемого за руки и за ноги к стулу и со всего размаха била туфелькой по "мужскому достоинству". Среди чекистов и заключенных ее звали "Сонька золотая ножка". В книге известного историка эмигранта С. Мельгунова "Красный террор", изданной на Западе в 1923 году, а у нас впервые в 1990-м, есть упоминания о многих "фуриях революции": о Евгении Бош, свирепствовавшей во время гражданской войны в Пензенской области, о знаменитой своими жестокостями следователе Киевского ЧК по фамилии Ремовер, о бывшей фельшерице Тверской губернии Ревекке Пластининой-Майзель, ставшей женой архангельского чекиста Кедрова и одновременно сотрудницей архангельского ЧК. Все вроде бы правильно в этой книге, но поскольку послесловие к ней писал известный правозащитник А. Даниэль, становится понятным, почему она была издана в начале перестройки: у Мельгунова, а тем более у Даниэля нет ни слова о национальности этих чекистских ведьм. Более того, причины жестокости Октябрьской революции, гражданской войны и "красного террора" и осторожный историк Мельгунов, и комментатор Даниэль объясняют, цитируя неумные и смехотворные высказывания Максима Горького из его работы "О русском крестьянстве": "Когда в "зверствах" обвиняют вождей революции — группу наиболее активной интеллигенции, я рассматриваю это обвинение, как ложь и клевету" <… > "Жестокость форм революции я объясняю исключительно жестокостью русского народа". А между тем в "Красном терроре" приводятся слова Зиновьева ("меч, вложенный в руки ЧК, в надежных руках. Буквы ОГПУ не менее страшны для врагов, чем буквы В. Ч. К. Это самые популярные буквы в международном масштабе") или "стихотворенье" чекиста и "поэта" Эйдука, опубликованое в "Тифлисской книге" под названием "Улыбка Чекиста":
Нет большей радости, нет лучших музык,
как хруст ломаемых жизней и костей.
Вот отчего, когда томятся наши взоры
и начинает буйно страсть в груди вскипать,
черкнуть мне хочется на вашем приговоре
одно бестрепетное: "К стенке! Расстрелять".
Но и Зиновьев, и Эйдук для Мельгунова и Даниэля всего лишь "коммунисты", не имеющие национальности. Правда, у чекистки из Киева Ремовер национальность есть — она "венгерка", видимо такая же, как "венгр" Бела Кун и "Матиас Ракоши". Но жесток именно русский народ, как это утверждает великий пролетарский писатель, в молодости крепко избитый деревенскими мужиками, которым не понравились речи молодого Пешкова, призывавшего их к революции. Ведь и другие классики наши тоже не стеснялись в изображении русской жестокости. Вспомним хотя бы персонажи из "Тараса Бульбы", из "Капитанской дочки", из "Тихого Дона". Но в то же время рядом с этими жестокими героями жили и князь Мышкин, и Платон Каратаев, и Максим Максимович — тоже русские люди. Да что говорить! Не жестоких революций в мире не было и не будет. Кроме одной, бескровной, ограничившейся голгофской жертвой. Горький не прав и потому, что, читая Пушкина, Гоголя и Есенина, понимаешь: русская жестокость — это стихия, мгновенно вспыхивающая от несправедливости и легко гаснущая. Народ живет чувством, всплеском отчаяния, отмщения, негодования. Они — эти всплески — естественны, а жестокость нашей революции XX века была неестественной, теоретически обоснованной, юридически обставленной, коммерчески организоанной, тоталитарно выстроенной. Словами "большевизм" или "классовая борьба" здесь ничего не поправишь, они лишь кое-как маскируют жестоковыйную сущность силы, хлынувшую во власть в первые революционные годы.
А русская революция, конечно же, была неизбежной. Слишком долго правящее сословие России злоупотребляло крепостным правом, которое сыграло свою решающую роль в становлении Российской империи в XVI–XVIII веках, но после войны 1812 года потеряло свою историческую плодотворность и стало почвой для семян грядущих бедствий. Освобождение крестьян без земли в крестьянской стране еще глубже вбило клин в трещину русской жизни. Но если бы не местечковые дрожжи, вспучившие революционное тесто, наша смута была бы гораздо менее жестокой и кровавой, как и коллективизация. А "контрреволюции 1937 года" тогда вообще могло бы не быть.
Особую роль, более сложную и противоречивую, в идеализации революционного терроризма сыграло творчество Бориса Пастернака. На короткое время весной 1917 года он стал, как Леонид Канегиссер, поклонником Февральской революции красных бантов и в косноязычных, но страстных стихах проклял Ленина. Цитировать эти вирши бессмысленно, потому что они состоят из ленинских призывов "жги!", "режь!", "грабь!". Их якобы выкрикивает Ленин, едущий в Россию в пломбированном вагоне при помощи коварных немцев и "стрелочника-ганноверца", передвинувшего железнодорожные стрелки в нужном направлении. Пафос стихотворения был естественен — Пастернак, как и Канегиссер, происходил из добропорядочной известной буржуазной семьи, и ему было не по пути с местечковыми волчатами.
Однако через несколько лет Борис Леонидович эволюционировал и написал поэму "Девятьсот пятый год", в которой воспел знаменитую террористку Марию Спиридонову, участвовавшую в 1905 году в убийстве московского шефа полиции генерала Тепкова:
Жанна д'Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Кто бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег.
Ты из сумерек, социалистка,
Секла свет, как из искры огнив,
Ты рыдала, лицом василиска
Озарив нас и оледенив…
Но в 1922 году большевики организовали судебный процесс против левых эсеров, и Мария Спиридонова, возглавлявшая этот спецназ революции, вновь, словно в царское время, пошла по тюрьмам и ссылкам вплоть до войны 1941 года. Последний срок она отбывала в орловской тюрьме, где и была расстреляна перед отступлением наших войск из Орла.
Пастернак же, отметив поэмой "Девятьсот пятый год" двадцатилетие первой русской революции, стал готовиться к юбилею революции Октябрьской и сочинил в 1927 году поэму "Высокая болезнь" в честь Владимира Ильича Ленина, по воле которого в 1922 году все руководство левых эсеров исчезло с политической арены. В "Высокой болезни" Ленин изображен уже отнюдь не "немецким шпионом", террористом и площадным демагогом, а "гением", управляющим ходом мировой истории: "он был, как выпад на рапире", "он управлял теченьем мысли и только потому страной"… Победителей, как говорится, не судят, а славят… Но следующим победителем стал Иосиф Сталин, и Борис Леонидович циклом блистательных стихотворений, открывающих новогодний номер газеты "Известия" за 1936 год, перевернул первую страницу Советской Сталинианы.
А в эти дни на расстоянье
За древней каменной стеной
Живет не человек — деянье,
Поступок ростом с шар земной.
Да, до культа чекистов Пастернак не опускался. Но очень хотел быть своим для власти. Опомнился от соблазнов революционной романтики, от народоволок, знаменитых террористок и вождей Борис Леонидович только на закате жизни, видимо, вспомнил свое "сефардское", буржуазно-интеллигентское происхождение, то, что он все-таки крещеный еврей, и, написав покаянный роман "Доктор Живаго", в сущности, перечеркнул поэтические заблуждения не только своей молодости, но и почти всей жизни.