Переписка. 1931–1970 - Михаил Александрович Лифшиц
Эта идея зрела в полемике «течения» с вульгарной социологией: не выворачивать Пушкина наизнанку, демонстрируя узкие классовые интересы дворянства, а раскрыть, как Пушкин доводит до идеала, до первообраза идею России, постигая ее судьбу, еще не вполне развернувшуюся в истории. Причем удалось это сделать Пушкину потому, что он, принадлежа к великой дворянской культуре, благодаря этой культуре, а не только вопреки ей, поднялся до народной точки зрения, что замечательно показано Лукачем в его статье о Пушкине51 1951 г. Идеальное, создаваемое человеком (в данном случае Пушкиным), способствует тому, что вещи становятся видимыми, те. природа возвращается к самой себе, и без человека, его свободы, его разума такое возвращение природы к себе невозможно. Последнее добавление – идея Лифшица, а у Лукача рано созрела мысль, что «свобода не может быть лишь плодом, результатом развития, в развитии должен наступить такой момент, когда она становится одной из его движущих сил»52. В частности, без идеальных образов, созданных искусством, природа еще не становится вполне видимой, постигаемой – эти образы доводят природу до полноты зеркальности (божественности, как сказал бы Григорий Палама), способствуя пересозданию ее. Однако из этого не следует, что материальная и духовная деятельность, теория и практика в идеале тождественны, как думал молодой Лукач, а за ним – неомарксисты.
«Ни одна вещь на свете не сводится к одной тенденции», – писал Лифшиц. Отличая истинное, «симфоническое» тождество от тождества крайностей, Лифшиц не останавливается на этом различии, а идет дальше по дороге дифференцирования. В ходе развития то, что ранее было отброшено как ложное, может оказаться истинным. Таково возвращение христианства к трансцендентному мировоззрению Древнего Востока после античной философии. Подобно тому, как ложь политрука, выводящего отчаявшихся людей из окружения, об открытии второго фронта – «благородный вымысел, по терминологии Платона»53. Когда на тебя летит пикирующий бомбардировщик, что остается? – Молиться, отвечает Лифшиц. Это не мольба о помиловании, а обращение к «марксистскому богу» как непосредственный контакт с абсолютным началом мира ради того, чтобы остаться верным избранному пути. Сколько суперреволюционеров 1920-1930-х гг., видевших в Лифшице «декадента», консерватора, поклонника Шпенглера и Вико, сломалось, «сошло с рельсов», не выдержав крутых поворотов истории! Достаточно вспомнить, как закончили свою жизнь А. Фадеев, В. Ермилов, Я. Эльсберг, В. Кирпотин. Нет, не им, а Лифшицу суждено было оказаться «последним марксистом», солдатом марксизма, не покинувшим свой пост до конца. В чем причина такой поразительной прочности «марксистского Логоса» Лифшица и Лукача?
«Логос» Лифшица непоколебим именно потому, что он – подвижный и изменчивый, но эта изменчивость есть гибкость мысли, которая опирается на безусловные грани, которые перейти нельзя. Отношение Лифшица и Лукача к модернизму в широком смысле слова и к либерализму – красноречивое свидетельство тому (несмотря на определенные разночтения: Лукач, в отличие от Лифшица, не считал, что либерализм в 1950–1970 гг. более опасен, чем догматизм, смотрите об этом их переписку и комментарии к ней в настоящем издании).
Только по этой причине они могли быть бесконечно гибкими. Доходя, как Лукач, до тертуллиановского этического максимализма: «Лучше быть заключенным в социалистическом лагере, чем профессором в буржуазном университете». И до отказа от дачи показаний против Имре Надя: когда мы вместе будем на свободе, тогда возобновим наш спор54 О поразительном мужестве Лифшица в страшные 1930-е гг. пишут А.А. Тахо-Годи и Т.М. Коваленская, Н.А. Барская и другие свидетели.
Каков источник этого бесстрашия? «Я помню, как однажды, – вспоминает Лифшиц в своих "Беседах" – в позднейшие, более трудные годы, Елена Усиевич, судорожно схватив меня за руку, сказала: "Мы бессмертны!"»55 Для человека периода первоначального христианства, не имеющего шансов на осмысленную и гуманную жизнь Пушкина, Гёте и Демокрита, материалистическое понимание бессмертия лишено смысла. Но за веру в христианское личное бессмертие человечество заплатило высокую плату. Развивая мысль Лессинга об истинном мужестве греков в отличие от бесчеловечных римлян, Лифшиц писал под впечатлением кончины Лукача: «…если даже кто-нибудь торжествует над всем, как факир, то это ведь тоже только игра природы. Есть люди, способные есть стекло, есть истерички, которые могут выдержать испытание каленым железом, средневековый «божий суд». Гордиться здесь особенно нечем. Это не человечно»56. Ибо такое мужество – крайность и парадокс бесчеловечного мира.
Фанатик имеет свои преимущества перед Гёте и Спинозой, его самоотверженность есть определенный предел человеческой природы. Но на другом полюсе того бытия, где возможен подвиг «святости» – темнота, идиотизм основной массы населения, голод и пытки на дыбе. Лукач и Лифшиц предпочитали демонизм Пушкина и Моцарта как предвосхищение свободы и гуманной нравственности для всех. Они, подобно Гёте и Марксу, фабульный мир свободы и высокого человеческого достоинства, в котором за явление идеального в реальном не надо платить кострами для иноверцев и дикостью массовых человеческих жертвоприношений, самоуничижением и страхом, ставили выше веры в личное бессмертие. В мире бессмертного творчества природы, освобожденного и очеловеченного, метафизические хайдеггеровские страх и забота, сопровождаемые гнусным и мелочным интриганством, исчезают, заменяясь светлым пушкинским: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть, И равнодушная природа красою вечною сиять». В этом мире, где сияние вечной красоты – его онтологическое качество, природа уже не равнодушно, а с равной душой относится и к мотыльку-однодневке, и к гигантской метагалактике, существование которой длится миллиарды лет, что соответствует гуманной норме и становится реальностью благодаря человечеству, вернувшему бытие к его глубочайшим основам.
Гёте сказал в разговоре с Эккерманом: для того, чтобы стать великим человеком, надо получить великое наследие, так Наполеон получил в наследство Французскую революцию, а Лютер – поповское мракобесие. Мы получили в наследство еще более грандиозную революцию, чем Французская, и не меньшее массовое затемнение сознания, чем во времена Лютера. Но нынешние «властители дум» предпочитают носиться со своими стеклянными бусами, не замечая сундуков с настоящими драгоценностями. Лукач и Лифшиц показывают пример того, как можно этим наследством пользоваться. Хочется верить, что уже в наше время найдутся люди, которых воодушевит пример их удивительной и плодотворной дружбы – одного из реально-идеальных явлений Октябрьской революции. А если нет, то свет этой дружбы и смысл рожденного ею марксистского Логоса дойдет до тех, кто придет после нас. Может быть, по этой причине Лифшиц хотел взять эпиграфом для своего главного, не написанного им труда