Елеазар елетинский - Воспоминания
Столько времени не могли достать “языка”, а в первую же ночь после телефонограммы маршала Малиновского — достали! Но совершенно случайно. Немцы сами пошли в разведку, и два человека, в том числе командир группы, подорвались на наших минах и стали добычей боевого охранения 984–го полка. Можно поверить, что телефонограмма командующего фронтом имела магическую силу, и эта магическая сила распространилась даже на немцев!
Под утро меня разбудили сообщением, что в 984–м есть пленные. Конюх оседлал жерёбую кобылу, на которой я разъезжал, когда это бывало нужно, и я отправился. Конюх и еще пятнадцатилетний мальчик, вроде “сына полка”, вместе с начальником и двумя помощниками составляли штат нашего разведотделения. Мальчик, ординарец начальника, был очень славный, но, в отличие от описанных в литературе “сыновей полка”, нехраброго десятка.
Но не буду отвлекаться от изложения событий. Когда я примчался в полк, один из пленных (солдат) уже агонизировал и ничего не мог ответить, а другой — 28–летний обер — лейтенант Курт Кальбитцер, командир разведгруппы, раненный в руку и ногу (их потом пришлось ампутировать), был в ясном сознании и очень возбужден. “Sind Siе Оffiziеr оdеr Коmissar?” — прошептал он с трепетом, когда я склонился над ним (он лежал в телеге). Узнав, что я не комиссар, он слегка успокоился. Рядом стоял комиссар 984–го полка, который, поняв в чем дело, широко улыбнулся. “Скажи ему, что я комиссар, разве я страшный?”
Долгое отсутствие пленных способствовало добродушному отношению к несчастному Курту Кальбитцеру. Кроме того, “язык” был очень нужен, и все чувствовали нечто вроде благодарности к немцу за то, что он попался к нам в руки. На мои поспешные вопросы немец быстро и четко отвечал. Сразу выяснилось, что он из 295–й дивизии, куда совсем недавно прибыл, переброшен из Франции. Он сразу же был послан в разведку в порядке своеобразного испытания, по завершении которого ему должны были доверить роту. Хотя он и был новоприбывшим, серьезных пополнений в дивизию не было, и о смене ее более свежими “летними” силами он ничего не слыхал. Он очень боялся за свою жизнь и явно говорил правду. Таким образом, рушились смелые фантазии подполковника Щербенко. Пленного повезли в медсанбат, а я вернулся в штаб дивизии, надеясь впоследствии допросить его подробнее.
Как только я вернулся, позвонил по телефону наш бравый майор, начальник разведки. “Ну как, — говорил он радостно, — поймали пленного, слава Богу! Теперь, — добавил он, помятуя свое шуточное обещание, — можешь идти в баню!” Он даже не спросил меня, что показал пленный. Это его не так уж интересовало!.. Он выполнил приказ маршала, лично ему адресованный, и с легким сердцем отправился навестить свою беременную врачиху.
Но до моей бани было еще далеко.
Не успел закончить я этот разговор, как появился сам подполковник Щербенко. Он уже знал о поимке пленного; в отличие от майора, Щербенко сразу кинулся с расспросами: “Ну, что показал пленный?”. Я все изложил, подчеркнув, что на основании допроса никаких существенных выводов о передвижении войск перед фронтом нашей дивизии сделать нельзя. Щербенко тут же, как бы с моих слов стал диктовать новости по телеграфу для своего помощника в штаб армии. Я слушал и не верил своим ушам. Щербенко передавал, якобы со слов пленного, что происходит смена частей, что немцы готовятся к наступлению на нашем участке. “Ведь немец не показал этого”, — робко заметил я. “Он все врет”, — отпарировал Щербенко и быстро удалился.
Я, со своей стороны, отправился в медсанбат продолжать допрос Кальбитцера. Главный врач не хотел меня пускать, ссылаясь на серьезные ранения немца. Врач, заикаясь (он заикался от природы), говорил мне: “Поймите, он сейчас для меня не фриц, а… а… человек”. Даже я, достаточно гуманно настроенный по отношению к пленным, даже я был крайне удивлен и почти возмущен ответом врача. Одержимый идеей важности окончательной проверки истины и вообще важности детальной информации о расположении огневых точек, о силах и резервах противника и т. п., я настойчиво просил его узнать у самого пленного, согласен ли тот со мной сейчас говорить. Врач, поколебавшись, действительно запросил раненого, и я был к нему допущен. Немец продолжал легко отвечать на мои вопросы. Скоро мы даже перешли с ним на сюжеты, связанные с его пребыванием во Франции, и заговорили по — французски, но затем вновь вернулись к нашему фронту. Я стал его расспрашивать о немецких зверствах. Но не об истреблении евреев, а о насилиях над женщинами на оккупированных землях. “С'еst lаmоur”, — сказал Кальбитцер, улыбнувшись.
Из окна палаты я увидел подъехавший к медсанбату автомобиль. Прибыли, как выяснилось, сам командующий нашей 37–й армией и с ним начальник политотдела и начальник артиллерии той же армии. Пленный был в тот период такой редкой птицей, а поимка “языка” так настоятельно необходима, что медсанбат привлек столь высокопоставленных гостей. Впрочем, командующий не вышел из машины (он и так уже сделал слишком много, приехав сюда?!), а двое других выразили желание посмотреть на “фрица”. Я их повел в палату и предложил им задать пленному вопросы через меня. Начальник артиллерии молчал, а начальник политотдела, поразмыслив, сказал: “Спроси его, зачем он шел на нашу землю?”. Ни о чем более конкретном речи не было. После ухода этих генералов вскоре прибыл подполковник Щербенко и, подойдя стремительной походкой к постели раненого немца, велел мне задать следующий вопрос: правда ли, что происходит смена частей, приближаются румыны, готовятся понтоны и т. п. — все те же гипотезы. Немец энергично отрицал. “Хорошо, — озлобился Щербенко, — скажи фрицу, что я, подполковник Щербенко, начальник разведотдела 37–й армии, что завтра мы его сами допросим в штабе армии и не будем церемониться!” Произнеся примерно такую фразу, Щербенко резко повернулся и удалился быстрыми шагами.
Впоследствии я услыхал, что Курт Кальбитцер, попав через какое‑то время в руки Щербенко, неожиданным образом совсем отказался давать показания, якобы как истинный нацист. Он, возможно, хотел попасть выше, в штаб фронта или даже в Москву, и подороже (спасая свою жизнь, одной руки и одной ноги у него уже не было) продать свои показания. Конечно, не о смене частей в Донбассе, а о более общих вещах — о положении самой Германии и в самой Германии (он был юристом, сыном и зятем военно — промышленных магнатов).
Что касается его показаний, данных мне, то они были действительно ограничены масштабом дивизии, но совершенно правдивы. Это вскоре подтвердилось. Когда мы стали отступать из опасения попасть в широкое кольцо окружения, наш арьергард (командовать которым назначили все того же моего майора) вступил в бои с ничего не ведавшей слабосильной 295–й немецкой дивизией и легко нанес ей урон. А еще раньше Вострикова восстановили в звании капитана (не без усиленного ходатайства нашего разведотделения: мы были очень заинтересованы в его удалении), он получил свой батальон и прекратил дезинформацию.
В начале лета чувствовалась предгрозовая духота, но было неясно, откуда грянет гром. На фронте господствовала своеобразная кровавая скука (кровавая потому, что кровь на передовой льется всегда, даже и тогда, когда нет крупных боев), и я помню глупые слова, сказанные мною кому‑то из коллег по штабу: “Все надоело. Хоть бы кто‑нибудь на нас наступал!”. Я не страдаю демонической гордыней и потому не думаю, чтобы мои святотатственные слова спровоцировали силы ада на ускорение немецкого наступления на Юге. Для этого были реальные и весьма существенные мотивы.
Наступление немцев началось в июне и совсем не там, где ожидал Щербенко, то есть не на участке нашей армии, а севернее, в районе Харькова.
Как я уже говорил, наша дивизия стала отступать седьмого июля, не потому что подверглась непосредственному военному давлению, а чтобы не быть отрезанной от других соединений. В первый момент мы даже совсем оторвались от своего противника, и нас как бы прямо никто не преследовал. Лишь на третий или четвертый день колонны наступающей немецкой армии стали на нас сильно наседать. Когда штаб дивизии выходил из селения, уже становились видны приближающиеся немецкие мотоциклисты.
Пока дивизия наша еще не совсем расползлась (кажется, это было в районе города Верхнее, но, может быть, я и ошибаюсь), она выдержала однажды бой с танковой частью немцев, рвавшейся на восток. Во время этого боя не было ни моего бравого майора, оставшегося в арьергарде, ни помначразведотделения по агентурной разведке (ПНО-2 по АГ), то есть “инженера — коневода”. Он все еще занимался поисками агентов, которые должны были остаться у немцев, чтобы выведать обстановку, и потом догнать дивизию. Разумеется, из этой затеи в условиях усиливающегося хаоса ничего не выходило. Мой непосредственный начальник, отправляясь командовать арьергардом, прикомандировал ко мне свою беременную полевую жену и строго — настрого наказал никуда далеко не отлучаться и ни для чего не использовать коней и бричку, на которой она могла ехать. Беременная дама, конюх и “сын полка” временно составляли мою команду.