Георгий Свиридов - Охотники за алмазами
Михаил Нестерович потер виски. Усталость, которая накапливалась исподтишка, изо дня в день, приобретала чугунную тяжесть. Он потушил настольную лампу, откинулся на спинку кресла. Но тут призывно замигал глазок в аппарате. В трубке — заботливый голос жены:
— Ты скоро?
— Да, да, скоро, — поспешно ответил он.
— У меня пельмени. Забрасывать?
У каждого свои заботы. Он улыбнулся: милая, пришла с работы, успела наготовить. Значит, действительно уже поздно. И он произнес в трубку:
— Забрасывай. Сейчас выхожу.
Бондарь подошел к окну. За стеклом темнел поздний августовский густой вечер. Комарье и бабочки бились за окном. Где-то лаяла собака. Вечерняя темнота скрыла старое таежное село, которое давно и терпеливо ждало своего будущего пробуждения. Но будущее — это всегда то, чего еще нет. Бондарь сердцем чувствовал, что оно где-то рядом, что к нему остался один шаг. Но не знал лишь одного: в какую именно сторону надо сделать тот решающий шаг. Просторы Сибирской платформы лежали за синим окном.
2В жарко натопленной бане Агафон лежал на широкой светлой лавке, блаженствовал, дышал духовитым паром, стегал себя свежим березовым веником по упругому телу, мылил домашним мылом, приправленным соком багульника и ромашки, обливался из деревянной шайки, схваченной двумя обручами.
Баня новая, светлая, чистая. Агафон помнит старую, ветхую, с пологой землянистой крышей, поросшей зеленью мха, а местами лебедой, невесть как забравшейся на высоту. Банька та топилась по-черному, двери низкие, щелястые, законопаченные тряпьем. Одним светлым пятном было в баньке лишь четырехклеточное окно, и Агафон еще мальчишкой любил смотреть, как вечернее летнее солнце заглядывало сюда, в темное нутро баньки, высвечивая веселыми рыжими зайчиками на закопченных скользких стенах густые темные потеки выступившей когда-то золотистой смолы. Помнит Агафон, как не однажды дед Матвей собирался срубить новую баню, как даже заготовляли лесины, но их потом тратили на другие надобности.
А вот сейчас, когда воротился со службы, его порадовала новая баня. Все в ней было ладным и добротным. Дед Матвей из ковшика побрызгал на каленые камни травами настоянной водой, и пахнуло ласковой свежестью.
— Дай, унучек, спинку потру.
Руки у деда Матвея цепкие и хваткие, скользят по Агафониной спине, прощупывают жилы и мнут, поглаживают, и приятность расползается по всему телу.
— Покрепчал ты, унучек, покрепчал. В полную силу мужицкую вошел… Служба на пользу пошла.
Агафон улыбается. В армейской бане мылись поротно, торопливо и яростно натирая до красноты друг дружке спины, толкались под жестяным рожком душа. Что говорить, хоть и весело там было, а тут — приятнее. Дома завсегда лучше.
— Девку тебе надо, унучек… Терпеть нельзя, супротив естества это, — голос у деда ласковый, убаюкивающий. — На службе оно можно было и терпеть, а теперя лишь во вред пойдет. Сила мужицкая от близости с бабой крепчает, а без нее чахнет и в землю уходит… Выбирай себе девку и с нею любись.
— Да я что? Я не против… — Афоня смущенно улыбнулся; видя перед собой мысленным взором Таньку Сербиянку, как она дышала ему в лицо. — Совсем не против…
— Самый возраст тебе сейчас, Афоня. Самый твой что ни есть час настал, — дед Матвей обливал теплой водой из деревянной шайки, хлопал ладонью по спине. — Есть на примете у меня…
— Кто на примете-то? — полюбопытствовал Агафон, откладывая исхлестанный березовый веник с редкими оставшимися листиками.
— Ить не одна, а целых три… Выбирай — не хочу! В соку девки.
— Кто ж такие?
— Из кержацких нашинских семей, не иноверов каких-нибудь. Из людей праведных, — дед Матвей выдержал паузу, поставил шайку на полку. — У Васютиных вторая дочка на выданье, у Бардиных тож, ихней Верухе осемнадцатый пошел… Самый раз любиться, И ишо у дальней родни нашей, у Степиных.
— Ленка, что ли? — хмыкнул Агафон.
— Она самая.
— А что в ней-то? Плоская да тощая.
— Наросло мясо, фигуристой стала, в самый сок девка вошла. В талии стройная, коса своя, не приплетенная, до коленок… Да что с тобой баить, сам увидишь. Ты мойсь, мойсь… Ополаскивайся… Раньше как было? Мой отец, отец моего отца ить никогда не советовались, сами выбирали невестку сыну, шли свататься. И нас с Настьёей так обвенчали. А ныне по-другому все. Сами молодые сходятся, сами и расходятся… А ить надо чтоб семья крепкой была, чтоб корень дальше в жизнь пускали, утверждение на земле своего рода делали!
Дед Матвей говорил с запалом, выплескивая наружу давно накопившиеся думы, и Агафон покорно выслушивал его, зная взрывной характер деда. А что спорить? Правду говорит дед. Агафон и сам давно решил обзаводиться семьею и метил себе в жены Таньку Сербиянку. Лучше ее он никого не видел себе в пару, хотя она и не совсем кержачка, а полукровка. Бабка ее была ссыльной полячкой, из Варшавы. Против царя выступала. Агафон, помнит, как смеялся весь класс, когда учительница по ботанике рассказывала, что в старом уездном архиве нашли бумаги, в которых из столицы высокое начальство запрос делало насчет флоры и фауны. На ту бумагу местный полицейский чин ответ написал и копию оставил, в дело приложил. Так в том ответе и были такие слова, что, мол, никакой Фауны в уезде не обнаружено ни среди вольных, ни среди ссыльных людей, а вот Флора одна имеется, отбывает ссылку по суду, и оная Флора Тышкевич, присланная из Варшавы девятнадцати лет от роду, содержалась одна, под надзором, а на шестом году ссылки взята в жены тутошним купцом и живет с ним в мире и полном согласии. Та ссыльная полячка Флора и была прабабкою Таньки Сербиянки…
Выбрав удобный момент, Агафон как бы между прочим спросил и о Таньке Сербиянке.
— Дык ее нету, — ответил охотно дед. — Она уехала.
— Как уехала? — Агафон резко поднялся и сел, уставившись в мокрое от пота бородатое лицо Матвея.
— Пароходом, ишо как можно…
— Каким пароходом? — удивился глупо Агафон, чувствуя, что у него в груди что-то ворочается, обдавая лицо то жаром, то холодом.
— Обыкновенным, что пассажиров возит. Ума-разуму набираться поехала, подалась в институт поступать.
Радость возвращения как-то сразу поблекла и померкла, словно зашедшее за тучу солнышко: видно его, ан уже не греет. Агафон быстро помылся и, машинально отвечая на расспросы деда, пошел в предбанник одеваться. Мысли вертелись. Уехала… Как же так, а? Агафон уселся на прохладной лавке, отодвинув одежку. Солнечные зайчики играли на свежеотесанных плахах стены, высветляя застывшие оранжевые капельки смолы, чем-то похожие на слезки.
3В доме дым стоял коромыслом. Шумно. Весело. Сытно. Пришли соседи, родня, дружки Агафона. В окна заглядывала детвора, а за их спинами таились девки. Им невтерпеж поглядеть на Агафона.
Бабка Настасья, или как ее звали в округе Чохо́ниха, жена старого охотника и рыболова Матвея Чохина, на радостях не знала, как угодить и чем угостить внука, возвернувшегося живым и здоровым после службы. Она все подкладывала и подкладывала на стол, обильно уставленный едою, то полный берестяный туесок, то чашку со снедью, то ставила сковородку и, глядя на внука, счастливо улыбалась да ласково приговаривала:
— Закусывай, Афонюшка, закусывай. Вот сохатинка парная, стерлядка вареная… Грибки маринованные, огурчики малосольные… Отведай копченой осетринки, нельмы беломясой. Вот спинка муксуна, ты с детства любил рыбку энту… Ешь-пей, касатик ты наш… А икорку почто не берешь? Неужто на солдатской службе отвык от еды нашей, кержацкой? Икорка свежая, она силы придает, тело крепит…
— Не, не отвык, бабаня. А соскучился только крепко.
Агафон Чохин, сытый, разомлевший, с густым румянцем на скуластом лице то ли после баньки, то ли после выпитого самогона, сдержанно улыбался и послушно брал деревянной самодельной ложкой из зеленой, местами облупленной эмалированной чашки черную, лоснящуюся, отливающую сизоватым маслянистым налетом зернистую икру и подносил ко рту.
— В городе как? Все там есть.
— Все, говоришь? — дед Савелий из пузатого ковшика разливал по рюмкам самогон, закрашенный брусничным соком.
— Все там есть, — повторял Агафон. — И рыба разная, и мясо. Икра тож. Только в магазинах на развес, за деньгу. А у солдат хотя и у танкистов — какие рубли. Видимость одна.
— Служба — она и есть служба, — многозначительно произнес Матвей и поднял свою рюмку. — Ешо по одной, с возвращением, значитца! С прибытием!
Матвей выпил, крякнул, вытер седые усы и, смачно захрустев огурцом, в который раз оглядел рослого и ладного внука. Как есть — вылитый отец! И статью, и обличьем… Как две капли, не отличишь. Плечистый, крепкотелый, с длинными узловатыми руками. И улыбка та же, открытая… И глаза. Спокойные, ясные, с зеленым таежным накрапом, как говаривал дед, «лесные глаза». Все в нем родное, чохинское.