Я жизнью жил пьянящей и прекрасной… - Эрих Мария Ремарк
Днем у Шпека. Тихая сиеста напротив корабля. Господин Румпель из радио «Монтесенери». Просмотрел первые десять страниц*, на десятой запнулся. Сегодня снова вернулся. Сомневаюсь, все ли сделал правильно. Желание идти дальше, слишком переполнен другими вещами. Хватит о мрачных временах. Хватит?
Размышлял о своих комплексах. Решил, что один из них, более сильный, связан с книгой «На Западном фронте без перемен» и ее успехом. Не иметь к этому отношения. Не быть литератором. Чтобы не быть оцененным как не стоящий в литературном отношении журнальный сочинитель. Таковым являться. Много работы потратить ради этого. Наблюдал, как, несмотря на толстокожесть, критики этого толка заставляли меня задуматься. То, что я опускаю, вычеркиваю, и есть настоящая литература. Все-таки я мог бы и это; ужас перед психологическим романом, очищением, описанием. Но тогда это были бы пьесы в форме романа. Почему бы тогда не сразу пьесы.
И все-таки там скрыто нечто. Из этого что-то вышло. С первой книгой, и сразу аутсайдер. Надо это проверить, найти и нейтрализовать.
Есть еще и другие из ранних. От 1918-го. Но они более безобидны. Более понятны.
Вчера вечером отлынивал. Читал. Сегодня опять. Такая концентрация, что голова болит. Часто. Всегда считал, что я менее концентрируюсь, когда могу выходить на прогулку, беседовать, читать и сразу за этим начинать снова. Выяснил, что эмоциональная концентрация уже при чтении газет такова, что ощущается физически, – дыхание, сердцебиение, повышение давления – даже при самых простых вещах. Наверное, я все же не так уж равнодушен. Напротив. Только пытаюсь быть таковым. Вечная попытка подавить в себе. И тут этот невроз – радость, глубокая открытость воспринимались мной как запрещенные, почти как преступление. Увлеченность как слабость. Почти не способен к ней. Внезапное чувство страха, отсечь это, чтобы не потерять себя. Желание этого все сильнее и сильнее.
Причина того, почему так долго пил. Неспособность в трезвом состоянии встречаться с людьми, выносить их – часто даже и себя самого. Выпивка расслабляла, смягчала, умаляла, увеличивала, посылала к чертям, извлекала на свет то, что пряталось в тисках психоза, возникала атмосфера иного бытия, отнюдь не намного лучшего, наоборот, фальшивого, но свободного от многого.
Зависть, недоброжелательность, которые при определенном отсутствии амбиций никак не годятся. Чувствовать себя вечно перед вызовом. Успех других понимать не только как вызов – это было бы нормально, – но как доказательство собственной несостоятельности. Все это под слоями понимания, признания других – и в отношении некоторых честное восхищение.
Глубочайшее чувство в воспоминании: несколько раз, когда я с Фрицем Херстемайером* ходил рисовать дуб в выставочном центре Гартлага*, пшеничное поле, перламутровое вечером, – возможно, потому что был совсем свободен и не напряжен. Оттуда снова начать. Найти там это, увеличить, перенести (сюда).
Иначе вовсе не жил.
П. позвонила. Тепло, хорошо.
Звонил Лени Бирчер, Олли Вотье. Хотел с ними пообедать; передумал. Десятая глава.
Йога. Удовлетворение, поскольку в ней не достигнутое, а ставшее признается единственно важным. Откручивает шею комплексу амбиции. Другим тоже.
Теперь в пятьдесят пять должен делать только то, что меня интересует, глубоко занимает. Как тот, кто что-то пишет для себя. Невозможно для любого писателя. Он не может. Должен публиковать. Публикация – это реализация. Но как можно меньше об этом думать. Гуманитарные основания – хорошо, они никогда не бывают искусственными, но достойными внимания. Экспрессия своего «я», личного и космически-космологического – вечного перехода, попытки преодолеть дуализм: можно ли так писать? Если это не философия, и поскольку это только индивидуальное чувство, это даже нельзя записать. Но «труд» хочет быть плотью и кровью.
13.01.<1954. Порто-Ронко>
Вчера вечером позвонила П.; получила мои письма, была ими успокоена, нечаянно и слегка посмеялась. Прежняя ирония. Слова советчика: «Звони или телеграфируй; никогда не пиши писем!»
Ужасная привычка смешивать немецкий с английским. Факт: не нахожу для английских выражений подходящего немецкого слова. Вчера в рукописи*: не мог для «wistful»* найти немецкое слово. Пришлось заменить.
У Шпека. У него есть аквариум. Думаю, не купить ли и мне такой; предложение от П. к Рождеству.
Наследие при жизни автора; Роберт Музиль. Хорошие короткие пьесы – «Липучка для мух» и др.
15.01.<1954. Порто-Ронко>
Застрял на второй главе* – как для Линдлея, так и для фрау Амман*. Время прекратить уныние – улучшения часто становятся ухудшениями.
Телеграмма от Линдли. Кажется, принято в «Книги месяца».
Вчера днем в деревне Пьяцца. Зохачевер*, который теперь зовется Орабуэна, написал три тысячи страниц, подготовил их – иначе, чем прежде, – поэтически. Швед Тиль, который переводит Упанишады, показал мне кольцо, которое было печатью Ницше; его отец получил его от Элизабет Ферстер-Ницше. Кольцо с гербом. Бахман рассказывал, что Тиль от своего отца, коллекционера произведений искусства, унаследовал двести работ живописца Андерса Цорна*. Кошмар!
Звонок П. Искрящаяся и безмолвно вопрошающая. Приеду ли я. Странно, что я всю жизнь должен был защищаться и извиняться, когда я работал, – более того, я чувствовал, что должен это делать, вместо того чтобы подумать об этом и предоставить другим возможность извиняться, когда они мне помешали или ожидали этого извинения от меня.
Вечером легкие сомнения в работе – нервозность деталей. Неожиданно обнаружил, что кое-что исправлено неправильно. Нервозность в солнечном сплетении – страницы с сотнями исправлений, вечно исправлять снова, и не в лучшую сторону, и, собственно, надо было это переписать по-новому. И потом пришлось бы это снова до бесконечности править.
Послал первую главу Линдлею в Стокгольм*, в Амстердам*.
Желание писать по-другому. Поделить себя: драматическое разделять на куски, романы делать более эпическими. Стиль Торнтона Уайлдера в романах – обобщенный, описательный, меньше сценографии, чем обзора, сам рассказчик ощущается сильнее, не невидим, как до сих пор, – и то, что нельзя было для этого использовать, оставить для сценических пьес. То, что в романах (моих) действует как сенсационализм, получает силу на сцене.
Экспериментировать! Пьесы, которые разыгрываются с публикой; сцена не на одной стороне, а в центре зала; игра во все стороны – так же и со зрителями. Не участвующие в действии актеры сидят вокруг, в то время как другие играют, они общаются с публикой – вмешиваются неожиданно, высмеивают играющих, критикуют их, вскаивают, хватают, пытаются то же самое сделать лучше – вроде «Ради Бога, сейчас он начнет свои сентиментальные тирады; это может длиться вечно. Эй, Х! Послушай!» – и вскакивает на сцену. Советует ему или отталкивает его в сторону, играет сам