Лидия Чуковская - В лаборатории редактора
«Два колхозника» – так назван рассказ, и в этом названии уже заключен и замысел и педагогический вывод:
Дядя Алексей колхозник и дядя Егор колхозник.Алексей работает целые дни, старается.А Егор работает нехотя, все по сторонам смотрит[385].
Логический вывод из этой экспозиции, сильно смахивающей на условие задачи в учебнике арифметики, следует через три строки: Алексею записали много трудодней, Егору мало. Вот как нехорошо быть лодырем и как хорошо быть трудолюбивым! И автор и составитель полагают, что педагогическое – и политическое! – поручение выполнено, что рассказ имеет воспитательное действие. Позаботиться об эмоциональной подготовленности логического вывода им и на ум не приходит, будто перед ними не слово, которое должно быть обращено к уму и сердцу, а значок из алгебраической формулы, обращающейся к одному лишь логическому аппарату. Схема, бездушная и навязчивая, подменила тут живую жизнь, вывод алгебраический подменил художественный вывод.
К стихам составители учебников, по которым миллионы детей учились постигать силу и красоту русской речи, предъявляли еще менее строгие требования, чем к прозе.
В тридцатые годы К. Чуковский писал о «Букваре» Фортунатовой:
«…Чуть появились стихи, хватаешься за голову и стонешь:
Вот завод!Тракторы колхозам дает.Много тракторов в годДает этот завод.
Не ямб, не хорей, не поэзия, не проза. Дилетантская слякоть.
Когда в том же букваре я читаю такое противоестественное (в ритмическом отношении) двустишие:
Нам заводы помогли,Нам заводы выслали́,
мне вспоминается читанный мною в детстве стишок:
Полна корзина здесь яиц,Что мы имеем от куриц.
А «Книга для чтения», составленная Е. Я. Фортунатовой, – сколько физической боли доставляет она всякому, кто любит поэзию! Книга утверждена Наркомпросом для первого класса, и там есть такие стихи:
Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!Ка́кой (!) будет дом большой.
Удареньями здесь вообще не стесняются. Прочтите, например, стихотворение «Шутка», напечатанное на пятой странице. Его можно прочитать лишь в том случае, если в каждой строке исковеркаешь какое-нибудь слово. Должно быть, в этом и заключается шутка:
На́дел Ваня валенки,По́шел с Таней маленькой.У колодца во́да льется.Сто́ят возле и ревут…
Тебе предоставляют читать на выбор: либо —
Много́ снега́, круго́м бе́ло,
либо:
Мно́го сне́га, кру́гом бело́.
(«Букварь»», стр. 35).
И это измывательство над русскою речью утверждается Наркомпросом во всесоюзном масштабе, и никто до сих пор не закричал караул.
Учебники напечатаны в баснословном числе экземпляров, и в них детей систематически приучают к таким халтурным, неряшливым рифмам:
Оба вместеХоть бы с места…Весь народ уж на работе,У ребят своя забота.Под крышей дугаПодпирает провода…»[386]
Естественно, что для педагогов, чья эстетика вполне удовлетворялась подобными поделками, строгие требования к стихам и прозе, к ритмике, синтаксису, языку, забота о художественном замысле, об эмоциональной подготовленности политического и морального вывода, утверждение, что степень воспитательного воздействия находится в прямой зависимости от художественного качества, представлялось никчемностью, ненужностью, а то и хуже – тормозом к быстрейшему развитию советской литературы, формализмом, эстетством. Фольклор, в лучших своих образцах принимаемый Маршаком в качестве одной из основ «большой литературы для маленьких», те народные детские песенки, о которых он говорил, что иная из них «не только учит нас народной мудрости и толковости, но и заражает слушателя… счастливой непосредственной веселостью», веселостью, необходимой ребенку как воздух, изгонялись педагогами– загибщиками и педологами из детского чтения, словно ненужный сор. О традиции – классической или народной – составители хрестоматий для чтения и безыменные авторы рассказов и стихов ничуть не заботились; мало того, в «Книгах для чтения» можно было встретить классические тексты в искалеченном виде. Низкий уровень эстетической культуры и дешевый утилитаризм, присущий многим педагогам, тяжело сказывались на всей детской литературе того времени. Она далеко не сразу из самодельщины превратилась в политически острую, идейно передовую литературу, в одну из областей советского искусства.
В редакции нередко появлялись пожилые учительницы, предлагая такие, например, вирши собственного изделия:
Однажды Ленин, быв ребенком,В реке купаясь, раз тонул.Один рабочий, идя мимо,С моста немедленно спрыгнул —
и очень обижались на отказ напечатать эту дурно изложенную выдумку, уверяя, что «содержание революционное», недостатков же в замысле и исполнении дети все равно не заметят.
Следом за искренне заблуждающимися шла целая армия приспособленцев и халтурщиков, для которых детская литература была делом наживы и при этом легкой. «Вопрос сезона – огород; задача момента – кооператив = кооперативный огород»[387], – писал в те годы Б. Житков, едко высмеивая шустрых приспособленцев, чьи поделки иногда проникали в печать. Маршак начисто отвергал услуги халтурщиков, считая их не литераторами, а спекулянтами. «Мы полагали, – рассказывал он через много лет об этом периоде своей редакционной работы, – что мы можем передать детям весь опыт человечества… и огромное количество людей может участвовать в этой передаче, либо на ролях очеркистов, либо корреспондентов, либо художников – за исключением людей, лишенных вдохновения и наблюдательности, подходящих к делу, как спекулянты».
Спекуляция на современной теме была в глазах Маршака оскорблением темы и прежде всего оскорблением пробудившегося читателя, чью духовную жажду он чувствовал очень остро. Утолять эту жажду полноценными, а не ремесленными произведениями он считал долгом редакции, принявшей на себя обязанности выпускать книги для детей.
«Нас увлекало, что читатель у нас демократический, массовый, связанный с деревней, с заводом, а не белоручка. В этом была пленительная новизна».
5
Читатель – новый, демократический читатель, при этом читатель-ребенок, его интересы, вкусы, особенности – это была постоянная забота, постоянная тревога Маршака.
«Читатель – составная часть искусства», – говорил А. Н. Толстой. «Характер читателя и отношение к нему решают форму и удельный вес творчества художника»[388]. «И определяют работу редактора», – мог бы добавить Маршак. Детвора многомиллионной страны незримо, но постоянно присутствовала во всех его редакторских опытах, и именно исходя из особенностей читателя-ребенка требовал Маршак богатства содержания и простоты формы от выпускаемых редакцией книг. Простота эта ничего общего не имела с упрощенностью, элементарщиной – наоборот, была резко противопоставлена им.
«…В искусстве – чем проще, тем труднее; простое должно быть содержательно…»[389], – писал К. С. Станиславский. «Бывает разная простота, – объяснял он актерам. – Есть простота, которая хуже воровства. Художник должен быть прост, но простота его идет от богатства, а не от бедности изображения»[390].
За ту же простоту, обогащающую читателя, боролся в искусстве и Маршак. «Надо подняться до простоты, а не опуститься до нее», – говорил он. Читателя-ребенка знал он по многолетнему личному общению. К детям его тянуло смолоду, он всегда прислушивался, приглядывался к ним; он дружил с детьми беженцев, которые хлынули в Воронеж во время первой мировой войны – приходил к ним с игрушками, книжками, веселым словом, дружил со школьниками, навещал детей в приютах, а живя в Англии, подружился с лесной школой. В литературу и за редакторский стол – после революции – Маршак пришел из детского театра, автором драматических сказок; зритель-читатель был хорошо знаком ему по смеху, по слезам, по напряженному молчанию зрительного зала. Каждое слово в книге, своей или чужой, он произносил вслух как будто со сцены, как будто примеряя его на отклик, на отзвук зала, переполненного детьми. Слово, летящее с подмостков в зал, должно быть ясным, отчетливым, сильным и непременно горячим, искренним: иначе оно не вызовет отклика. Разве откликнется ребячья аудитория на сухое, рассудочное или вялое слово? Выполнять свое назначение – воздействовать, воспитывать – может только такое слово, которое идет от сердца к сердцу, увлекает, зовет. Читатель должен быть охвачен волнением, а не позевывать в кресле.
«Не завоевав чувств читателя, – говорил Маршак, – автор не может делать вывода, как актер на сцене не может рассмеяться или заплакать, если не смеется и не плачет зритель». И завоевывать чувства читателя, завоевывать их, зарабатывать, а не брать готовыми напрокат учил молодых авторов Маршак. Его редакторская работа над рукописью состояла прежде всего в возбуждении чувств, рождающих слова, а не в холодной замене слов. Над словесной тканью он работал весьма кропотливо, нередко прерывая себя, чтобы прочесть вслух Шекспира или Пушкина, однако редактирование никогда не заключалось в одной лишь «правке» или в беседе на литературные темы. Жизненные наблюдения, жизнь – вот куда он толкал настороженное внимание автора.