Михаил Толкач - На сопках Маньчжурии
Они отдыхали в постели, жаркие от любовной утехи. Он знал, что покидает Харбин надолго. Подумалось о беседе с Ягупкиным, с японским капитаном.
— Помнишь, Варьча, мою первую долгую отлучку? — Платон Артамонович высвободил свою руку из-под её головы.
— Ещё бы! — Она хрипловато рассмеялась. — Это, когда ты первый раз заночевал у меня? Как такое забыть!
В трепетном голосе её прорвалась грусть. Он помрачнел. По-разному прошли их встречи. Душевные разговоры. Дружеские перебранки. Но главное — близость, доверие, общность быта. Он много почерпнул от неё. Надеялся, что и она что-то от него получила. Как женщина, она была мудрее и сильнее в крутых обстоятельствах. Он не всегда был благодарен ей. У неё была тьма недостатков: она часто кисла и раздражалась, но он порой любовался и её недостатками. Помня обещания Ягупкина и Тачибаны, он лелеял надежду провести конец жизни в достатке с Варей. Он подумал, что не исключено, что это их последняя ночка и отверг опасную мысль, не желая подчиниться ей.
— Чего ты завёл об отлучке?
Он прижался к её теплому боку.
— Предстоит поездка…
— Надолго?
— Кто ж его знает.
— Не очень-то доверяй Ягупкину! За так продаст чёрту!
— Много денег обещает.
— Новую голову не купишь. И чести не купишь. Полковник Луговской любил повторять: «Душу — Богу. Сердце — даме. Жизнь — государю. А честь — никому!». А ты у меня разве бесчестен?..
— Не хорони, Варьча, ране срока!
Она смахнула просторным рукавом слёзы со своих глаз.
— Не ходил бы, а?
— Служба, Варьча. Присяга!
— Какая присяга? — Варвара Акимовна села на кровати. — Косоглазым японцам? Жадному сотнику? О нас с тобой некому думать.
— Последний раз. Даю зарок!
— Постылая жизнь. — Она уткнулась лицом в его широкую грудь.
— Хватит, хватит, лапушка!
— Не для того, Платоша, человек рождён, чтобы другим плохо делать.
— А для чего?
— Я так думаю: помочь соседу, если ему в жизни не везёт… Сердобольно если… — Она шмыгала носом.
— Откуда, Варьча, знаешь про Ягупкина? — с ноткой ревности спросил Скопцев.
— Мой полковник, у которого прислуживала, рассказывал ещё тогда, в России. Мол, подлой масти человек. И в Харбине вахмистровые дружки стороной обходили сотника. «Продажная шкура!» — называл его Егор Усов. — Варвара Акимовна вдруг разрыдалась во весь голос. — Меня приневоливал… не по женскому делу. Нет! Доносить про всех. Про казаков знать.
— И про меня?
— Ага. — Она сжалась, ожидая удара. — Прости, Платоша!
Во рту Скопцева враз скопилась густая горькая слюна.
— Эх-х… сте-ервы-и… — Он с омерзением плюнул на циновку. Торопливо оделся. Чертыхался, не находя сапог.
Время шло к третьим петухам. Запинаясь о табуретку, Платон Артамонович прошёл на кухню. Варвара Акимовна, голося заунывно, поплелась за ним. Включила электричество. Он сидел за столиком, утопив пальцы в рыжую шевелюру.
— Платошка… Ну, что же теперь… О тебе не молвила, ей-ей…
— Не врёшь?
Варвара Акимовна пала на колени перед образами.
— Вот тебе крест!
— Ладно. Налей лафитник! — Платон Артамонович до боли в сердце жалковал, что обмолвка хозяйки испоганила так хорошо начавшуюся ночь.
Женщина по-быстрому наладила стол. Нашёлся шкалик «смирновской». Выпили молча. Она обняла Скопцева, распущенные волосы накрыли его плечи.
— За что Бог наказывает меня? Как мечталось любить до гроба! Не спать ночами, дожидаючись желанного. Замирать от счастья. Не сподобилась…
Платон Артамонович тёр кулаками глаза. Чтобы скрыть свою слабость, гнул голову к столу.
— Как началось в Марьяновке, так и катится досе. — Она говорила, как исповедовалась. — Ни просвета, ни утешенья…
Само собой полилось признание в том, что она долго не открывала Скопцеву.
Варя Игнатова после налёта колчаковцев на Марьяновку уехала в Омск. Там случайно нанялась в семью штабного офицера Павла Ивановича Луговского. Домик, где размещалась на постое семья, мостился над обрывом к речке Оми. Жена полковника Ольга Гавриловна была привлекательной — стать, небесные глаза, светские манеры. Павел Иванович ревновал её к другим офицерам. В Омске в то смутное время их кишмя кишело: штабисты, добровольцы, чехи, казаки, иностранцы…
Скопцеву было памятно столпотворение при штабе адмирала Колчака. По улицам, кабакам шлялись орды крикливых, пьяных, издёрганных, дебоширивших фронтовиков, норовивших взять без отдачи.
— Нашёл — едва ушёл. Хотел отдать — не могли догнать! — прервал он исповедь Варвары Акимовны. Он хорошо представлял себе наплыв добровольных изгнанников в серых шинелях. Насмотрелся на них в годы того самого кровопускания в Сибири, Семиречье, под Читой — всюду, куда заносила его судьба с белыми атаманами.
— Три девочки в семье полковника. Хиленькие, как росточки картофеля в тёмном подполе, а шустрые, любопытные — к вечеру, бывало, у меня ноги гудели, за ними бегаючи. Да ещё хворь Ольги Гавриловны. Нажила подагру. С молодости пристрастилась к шампанскому. Муж закрывал глаза на её слабость. Откликнулось в зрелости — суставы вспухли. По три-четыре дня не вставала с постели. Страдала молча, лишь обильный пот ручьём с холёного лица, иногда криком исходила ночью. Девочки вскакивали, жались к старшей Кате. Ей было пятнадцать годков. Лене — четырнадцать, а Сане — всего восемь. Компрессы на ступни да колени. Жар сильный. Горит вся, как есть… К подъёму солнца, бывало, угоманивались… Ей бы на грязи да кислые воды — война полыхает! Как боли отпустят, так на прогулку вдоль Оми до Казачьего собора, что напротив кадетского корпуса. Одевалась шикарно — оглядывались прохожие.
Потом, как сорвались из Омска, — покатило-поехало. Будто чёрная карусель: Славгород, Семипалатинск, Павлодар, Сергиополь… На телеге, в бричке, на фуре санитарной. С болезненными девочками. С Ольгой Гавриловной. Нахлебались слёз досыть!
Варвара Акимовна налила себе рюмочку, отпила глоток и вновь заплакала.
— Как помяну, так сердце саднит. По степям, по мёрзлым рекам, среди инородцев, среди пьяни казацкой. Господи, смилуйся! Ольгу Гавриловну бьёт лихоманка, а рядом бухают пушки. Кони рвут постромки. Девочки омертвели, накроются суконным одеялом, глазёнки светятся страхом. Наедет Павел Иванович, удостоверится: живы! «Простите меня, родные!» — и ускачет в штаб. Вся помощь… А вокруг холод, грязь. Молоко достать для хозяйки — мука адская! На телеге тряско. Казаки глумливо зыркают. Того и смотри — обидят. Полковник служивого приставил караулить семью.
Так и докатились до громадных гор. На двуколках, редко на автомобиле, чаще с лазаретными обозами. Один раз мимо проскакал в окружении чёрных гусар сам Анненков. Папаха заломлена набекрень. Лицо калёное на морозном ветре.
Чёрные горы надвигались на каменистую дорогу. Заснеженные вершины. Скалы отвесные, отполированные вечными сквозняками, обступили нас. Из России утекали офицеры с семьями, родственниками — обоз растянулся на несколько вёрст, задерживал движение строевых.
Скопцев слушал Варвару Акимовну, и ему вспоминался тайный приказ Анненкова первой сотне атаманского полка взять женщин и отдать в распоряжение «братьев», как называли атаманцев. Верховодил хорунжий Ганага. Женщин раздевали и они переходили в пьяные компании казаков из рук в руки. Потом рубили шашками…
— Не надо, Варьча! — взмолился Платон Артамонович.
— Надо, Платошка, надо!
Войско разбили на три части. Обоз с полковником Луговским очутился в северной группе генерала Бакича. И беженцы, и обозники, и повозочные…
Возчики были из крестьян Семиречья. Сломалось, допустим, колесо, чёрные гусары убивали подводчика, ломали всю телегу, нагоняя страху на остальных: «Умышленно портите колёса!».
Скопцев помнил приказ атамана Анненкова:
«Замеченных в распространении провокационных панических слухов, агитирующих в пользу большевиков — немедленно расстреливать на месте таких негодяев даю право каждому офицеру и добровольцу».
Скопцев содрогнулся, представив, как по приказу урядника Александра Яркова догонял на коне девочку с обрубленной рукой, изнасилованную пьяным вахмистром.
— Варьча! — простонал он, сжимая до боли в суставах лафитник с водкой. — Я отделил себя от того, от всего!
— От сердца всё равно не отделишь, хотя бы очень хотел. Прожитое всегда с нами!
Казаки ехали в красных башлыках, белых ремнях, чёрно-красные ленты на шапках. Доходили слухи, что по приказу комендантов добровольцы хватали девочек в возрасте от девяти до двенадцати лет, меняли их каждый день, а потом продавали хунхузам…
Павел Иванович, как чахоточный, появлялся у санитарной фуры, проверял, уцелела ли семья, молил Бога о спасении…
— Лечиться б от всего! — Скопцев пристукнул кулаком по столу, сронив на пол пустой шкалик.