Борис Носик - С Невского на Монпарнас. Русские художники за рубежом
В воспоминаниях И. Мозалевского, написанных им в поздние годы жизни, визит мемуариста на «журфикс» в парижском ателье Билибина описан вполне элегантно. Приведу отрывок из этих воспоминаний:
«У Ивана Яковлевича был приемный день (журфикс) — среда. В одну из первых «сред», посещенных в его мастерской, чуть не разыгрался скандал. Иван Яковлевич, приехав из Египта, стал в центре внимания всей русской эмиграции как народный национальный художник бывшей Российской империи. Поэтому мастерскую его посещали и самые махровые эмигранты, что называется тузы эмигрантского движения. У него можно было встретить всех писателей, журналистов, артистов и художников, причислявших себя к бывшей России, противопоставлявшейся Советской России.
Несколько «сред» я посетил благополучно: они не были слишком многолюдными. Но вот однажды, когда я вошел в мастерскую Билибина и журфикс был в полном разгаре, случилась беда. На это раз «среда» была многолюдна и шумна. В огромном и вы соком, как храм, помещении столбом стоял табачный дым. Было впечатление, что тут происходит нечто напоминающее какое-то даже не богослужение, а эмигрантское радение. Разбившись на несколько групп, все сразу оживленно и громко говорили, перебивая друг друга.
Иван Яковлевич, взяв меня приветливо под руку, вывел на середину мастерской и громогласно возвестил, дружески похлопывая меня по плечу: «Разрешите вам представить моего старого ученика и приятеля Ивана Ивановича Мозалевского! Он хотя и большевик, но прекрасный малый». Моя служба в месткоме советских учреждений воспринималась как самим Билибиным, так и вообще всеми эмигрантами как партийная («большевистская») работа. Тем более, что в парижской советской прессе, как русской, так и украинской, часто появлялась под статьями моя подпись».
Далее, сообщив наивным доперестроечным русским читателям о «большевистском», а не чекистском характере всех этих «советских учреждений», посольских газет и таинственных «месткомов», Мозалевский продолжает свой рассказ:
«Эффект от представления меня как большевика всему этому обществу, ненавидящему Советскую власть, был не особенно приятен ни мне, ни моему любезному легкомысленному хозяину (со стороны хозяина было бы, напротив, легкомысленно и непорядочно не предупредить гостей о присутствии совслужащего на их сборище — Б.Н.): он даже не ожидал такого результата от своих слов: один за другим, молча покинули мастерскую многие из почитателей его таланта. Лишь несколько человек, преимущественно молодых писателей и журналистов, из любопытства к моей особе остались.
Когда в мастерскую вошла с подносом полным чашек чаю, жена Билибина, она, видимо, была поражена такому внезапному исчезновению большей части гостей. За чашкой чаю один из наиболее развязных молодых литераторов, залихватски закинув ногу за ногу и деланно-ухарски закурив папиросу, задал мне провокационный вопрос: «А когда же большевики ваши подохнут?» — «Обратитесь в Наркомздрав к т. Семашко, — ответил я. — К вашему сожалению, я не в курсе дел о здоровье всех советских граждан».
Мозалевский до глубокой старости гордился придуманной им на крымском отдыхе репликой и, наверно, имел основания гордиться этим перлом советского юмора: сам Маяковский в российской аудитории отвечал на все неудобные вопросы еще круче: «На этот вопрос вам ответит ОГПУ».
«После такого неудачного дебюта, — сообщает Мозалевский. — Иван Яковлевич предложил мне приходить в среду не днем, а вечером…»
На самом деле, ходил Мозалевский к Билибиным часто, а со временем в «салоне» Билибина, как и в других подобных русских «салонах», в самый разгар сталинского террора принято стало говорить о том, что на родине «жить стало лучше, жить стало веселей». Сомневающихся в этом могли выкрасть в центре Парижа среди бела дня (как Кутепова и Миллера) или зарезать на мирной прогулочной аллее Булонского леса (как Навашина). Зато «уговаривающие» товарищи без помех проникали в любую эмигрантскую компанию, на любое, самое узкое сборище, особенно охотно и успешно на те, которые считались «тайными» (вроде русских масонских лож) или «махрово-антисоветскими» (вроде великокняжеской виллы в Бретани или штаба русского Общевоинского союза на рю Колизее). Даже раскаленные средиземноморские пляжи близ русских дач не сулили больше покоя и безопасности. В русском Ла Фавьере, где подолгу жили на своей даче Билибин с супругой, самым большим и долговечным русским пансионом заправляли агент Москвы В. И. Покровский (имевший также явочную квартиру в Исси-ле-Мулино под Парижем) и Юрий де Планьи, брат которого Вадим Кондратьев, часто приезжавший в Ла Фавьер, был завербован в советскую разведку мужем Марины Цветаевой С. Эфроном, охотился на сына Троцкого, а бежал в Москву, как и сам Эфрон, вскоре после нашумевшего убийства Рейса-Порецкого. Как можно понять, и Ла Фавьер больше не был приютом мира.
Биографический словарь эмигрантских художников сообщает, что в 1934 г. Билибин «познакомился» с советским послом Потемкиным. Словарь не уточняет, как и где «знакомятся» с послами — в метро, в автобусе, на балах или в дискотеках… В 1935 г. Билибин уже получил советское подданство и задание — расписать стену в посольстве «в русском духе». Сергей Прокофьев, который познакомился в гостях у Гучковой с видным советским разведчиком из Москвы (Ланговым) заключил из своей беседы с ним, что «там у них в Москве теперь в моде русское». Откуда было знать Прокофьеву, что «русское» шло пока только на экспорт.
Осенью 1936 г., когда Билибин закончил панно для посольства («Богатырь Микула Селянинович»), его семье было позволено двинуться в обратную дорогу. Просьбу Билибина о возвращении поддержал с высочайшего разрешения директор Академии художеств, известный ленинописец Исаак Бродский.
Кстати, под занавес Билибин оказал небольшую услугу жене Куприна (а может, и услугу посольству): помог Елизавете Морицевне оформить вывоз уже мало что соображавшего писателя. Возвращение, почти одновременное, сразу нескольких видных парижских эмигрантов (Билибина, Куприна, Прокофьева и др.) напоминает запланированную акцию, но может, оно и было приурочено к чему-нибудь государственно важному и возвышенному, скажем, к пику «московских процессов» и Большого Террора, к подготовке мировой революции или, на худой конец, мировой войны, от которых эта патриотическая акция эмигрантской верхушки должна была отвлечь внимание уже вполне одураченного Запада.
Так или иначе, осенью 1936 г. «салон» на бульваре Пастера опустел. А Билибин с женой и юным Мстиславом двинулись в Петербург-Петроград, именовавшийся тогда Ленинградом.
По возвращении на родину Билибин, так обидно не успевший стать академиком в 1917 г., был года через три утвержден в звании профессора и доктора искусствоведения. Он стал профессором графической мастерской при Академии, оформил все ту же «Сказку о царе Салтане» для Кировского театра, сделал иллюстрации к этой сказке и к «Песне о купце Калашникове» для издательства, был привлечен к декоративным работам для Дворца Советов в Москве. Хотя Дворец этот с гигантской фигурой Ленина, которой предназначено было взмыть в небо на месте взорванного храма Христа Спасителя, так никогда и не был построен (в молодые годы мне доводилось плавать в открытом бассейне на месте дворцового фундамента), участие в этих работах почиталось за награду и особое доверие для всякого художника, тем более такого, что украшал некогда русские церкви. Как метко отметил современный питерский искусствовед (М. Герман), «дворец явился реальностью советского сознания, не став реальной постройкой, как социализм и коммунизм вошли в обиход граждан СССР, оставаясь лишь мифом. Перед проектами Дворца Советов люди не столько испытывали восхищение, сколько робели…»
Что ж, было им от чего робеть в кровавом 1937 г.!
В подсоветских монографиях и мемуарах ни слова не сказано о том, страшно ли было Билибину и Щекатихиной в ночном Ленинграде 1937 г. ждать по ночам «гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных». Василий Шухаев, получивший по возвращении те же почести, что и Билибин, гостей дождался и отбыл с супругой на десять лет на Колыму. Свезли в концлагерь и жену возвращенца Прокофьева. Однако, Билибнн уцелел. Он даже приглашен был однажды, вместе И. Бродским, на заседание горсовета в качестве гостя. Но чаще он заседал вместе с Тырсой, Наумовым, Василием Яковлевым и Осмеркиным в ресторане «Золотой якорь» близ Академии, где нарисовал однажды Осмеркина и сопроводил рисунок стихами:
– Сидим мы в «Якоре златом»И говорим о том, о сем,Я про грибы и патиссоны,Про то, что мне по духу ближе…Осмеркин же – о Барбизоне,Версале, Шартре и Париже…
Как можно понять из стишат, Билибин уже усвоил, о чем безопаснее говорить в разгаре питерского террора. Но может ведь и правда, патиссоны были ему «по духу ближе», чем барбизоны…