Юрий Колкер - Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
Как раз ко второму классу в доме появились подписные многотомные издания. Первым попался мне под руку Жюль Верн; точнее, его я из рук отца получил, с его рекомендацией. С Жюля Верна и началось у меня запойное чтение, успокоившее мать. К шестому классу я добрался до Виктора Гюго. Произошло невероятное: я практически залпом прочитал все пятнадцать томов его советского издания, не исключая и чудовищных, тяжеловесных александрийских стихов (таких ломких в переводах Шенгели и прочих) и еще более чудовищных памфлетов. Гюго и вообще скучен и плоск. Действие развивается вяло, пространные отступления не должны были нравиться мальчишке. В отдельных изданиях Тружеников моря весь первый раздел (первая книга; у Гюго каждый роман разбит на книги) вообще опускают; там нет людей, только описание природы Гернси; но когда я увлекся манерой Гюго, его стилем, именно эти скучноты стали доставлять мне особое, терпкое наслаждение. Культурные, исторические и филологические реминисценции шли стеной — и завораживали. Приоткрывалась Европа.
Однажды Виктору Гюго задали провокационный вопрос: «Кто первый поэт Франции?» Он ответил: «Второй — Альфред Мюссе». Когда спустя десятилетия похожий вопрос (уже без провокации) был задан Андре Жиду, тот со вздохом ответил: «Увы, Виктор Гюго». Увы! Еще бы не увы! Это была писательная машина, графоман чистой воды. Двадцать страниц прозы и 80 строк стихов — ежедневно. Ополоуметь можно. Повзрослев, понимаешь его незначительность; для мальчишки же позерство и фразерство звучали горном и литаврами. Какой контраст с русскими стихами! Но это была школа.
— Кто ты, охотник? Мерцают зарницы,
С криком зловещие носятся птицы,
Ветер жесток.
— Тот я, кто в сумраке ночи таится:
Черный стрелок!
Это было первое самостоятельное чтение. Читал я не только основной текст, но и примечания. Всё мое скудное начальное образование пошло отсюда, от Гюго и этих примечаний (при ближайшем рассмотрении убогих). Спасибо графоману; он разбудил во мне мысль. Всё в нем нравилось, в первую очередь его свирепость. Это ж надо так сказать: «Мериме родился подлецом; его нельзя за это винить»! Чудно!
Благородный разбойник Эрнани не дорожит единственной вещью на белом свете: своею жизнью. В грош ее не ставит. Слова не может сказать, чтоб не вручить ее кому-нибудь, да позаковырестрей. Человек отказывается, он говорит: нет, бери; мне больше не надо! Попользовался и хватит. А эти полоумные романтические героини, чистые, как альпийские снега? В пародии Чехова на Гюго возлюбленные «смотрели друг на друга часа четыре»…
В каждом французском городе есть улица имени Гюго — как улица Ленина в России. Отверженные, Les Miserables, долго казались незыблемой классикой, а стали опереткой, мюзиклом; пьеса Король забавляется — оперой (и Риголетто; Кармен Мериме, возникшая не без помощи пушкинской Земфиры, тоже стала оперой).
— Ты убил человека!
— Нет, еврея…
Это — из его пьесы Мария Тюдор. Гюго был страстным антиклерикалом и не совсем последовательным пацифистом. Он проклял гильотину и всю жизнь боролся за отмену смертной казни. Он предрек Соединенные Штаты Европы (со столицей в Париже). Братство народов (во главе с народом французским, этим светочем человечества) не сходит с его уст. Но один народ для этого братства не годился. Угадайте, какой. Я в двенадцать лет угадал. Тут и угадывать было нечего. Картина мира достраивалась по кирпичику.
БУЛДУРИ
Фамилии были такие: Столбушинский, Плуксне, Осташевский и Колкер. О первых двух не подумайте дурного. Плуксне так вообще, можно сказать, родные края навестил; фамилия латышская. Был еще пятый, но память его не удержала; мерещится, что Гордеев. В таком составе нас, детей работников института Гипроникель, отправили в пионерский лагерь в Булдури под Ригой. Осташевский окончил четвертый класс и попал в пятый отряд, прочие были годом моложе и попали в четвертый отряд.
Руководила нами молоденькая белоруска. Я полюбил ее с первого взгляда, тянулся к ней как к матери. Она пела на своем наречии что-то задушевное и не совсем понятное:
Дык зноў тую песню, дзяўчынка, спявай, —
Пад ціхі твой спеў я засну…
Понятно было только: «тую песню» да «твой», но за сердце хватало. А как иначе? Родное. Жаль, имени пионервожатой не помню. Красивая была.
Она водила нас, строем и под барабанный бой, в поселок, казавшийся городом. Я был помощником барабанщика, его заместителем. Мне всё казалось, что я барабаню не хуже, однако до прямого барабанщика возвыситься мне не удалось; на выход из лагеря всегда ставили другого. Обидно было до слез. Вообще со мною она была как-то неласкова, к другим детям относилась теплее, а меня словно бы отстраняла.
Как-то она завела нас в магазин. Сейчас мне это кажется странным: что это пионерам в магазине делать, да еще обувном? Но я бы ни Булдури не запомнил, ни этой задушевной девушки, если бы не магазин и наш короткий диалог. На витрине я увидел цены — и ахнул:
— Неужели ботинки так дорого стоят?!
Вожатая ответила мне странно:
— А ты что, не знал?
Странным был даже не столько ответ, сколько тон; мне в нем почудилась злоба. Зачем эта улыбчивая девушка так на меня посмотрела? Почему так ответила? Ведь она явно хочет меня обидеть.
В Булдури я научился играть в пинг-понг и волейбол. Волейбол потом большое место занял в моей жизни, в тринадцать лет я был перворазрядником и чемпионом города среди юношей в составе Спартака. Развлечений в лагере было много, но вопрос доброй девушки долго не выходил у меня из головы.
Это случилось в 1956 году. В 1963-м история повторилась. Учитель химии в 43-й школе рабочей молодежи недолюбливал меня, занижал мне оценки. В школу в погожие дни он приезжал на велосипеде с мотором. Однажды случилось, что я находился в вестибюле, когда он выводил своего росинанта из гардероба на крыльцо. Я спросил, сколько в моторе лошадиных сил — и услышал в ответ совершенно те же слова и ту же неприязненную интонацию:
— А ты и не знаешь?
Я немедленно вспомнил Булдури — и начал догадываться.
ГИПРОНИКЕЛЬ
Чёрчилль говорил: «Евреи — маленький народ, но в каждом конкретном месте их почему-то много». Та же мысль начала меня преследовать в 1961 году. Пятнадцати лет я пошел работать — чтобы выиграть год для поступления в институт. В дневных школах ввели одиннадцатилетнее обучение, в вечерних еще оставалась десятилетка. Проблема была нешуточная: в случае непоступления мне грозила солдатчина, чего мать никак не хотела допустить, и была права, хорошим бы это, при моем характере, не кончилось. Определили меня в семейный институт Гипроникель, где с 1936 года работал мой отец, а с 1960-го — еще и моя сестра. Головное учреждение находилось на Невском 30, в одном доме с малым залом филармонии, а опытная установка института — дом в дом с нашим новым жильем. Мы как раз получили двухкомнатную квартиру в гипроникелевском доме по адресу дорога в Гражданку 9 кв. 20. «Установка», большая территория, занятая цехами и лабораториями, числилась домом 11 по той же дороге в Гражданку, потом ставшей Гражданским проспектом.
Оказался я в гидро-матуллургической лаборатории, в автоклавной группе, в должности препаратора с окладом в 45 рублей в месяц. Поначалу, как 15-летний, работал не восемь, а шесть часов. В автоклавах выщелачивались руды цветных металлов. Опыты ставились для мончегорского и норильского предприятий. Первым и главным моим впечатлением стала мелкотравчатость прикладной науки, не раздвигавшей, а стягивающий умственные горизонты. А мне ведь именно такую карьеру пророчили. Получить инженерный диплом и всю жизнь заниматься такой чепухой? От этого кровь стыла в жилах. Где же тут место Ньютону, Амперу, Эйнштейну?
Вторым впечатлением стало засилье евреев. Тут было, о чем призадуматься. Возглавлял группу Игорь Юрьевич Лещ, его помощниками состояли Игорь Григорьевич Рубель и Яков Михайлович Шнеерсон; старшему, Лещу, не было 30 лет. Этажом выше с пробирками сидели Лора Марковна и Фрида (от этого имени голова шла кругом) Михайловна. А руками работали наши честные простые советские люди: Платон Трофимович (бывший полковник), Витя Виноградов (старше меня всего на два года, но уже специалист), Лёша (сорока с лишним лет), — без головоломных имен и с правильной формой носа, свои. Однако ж почти сразу вслед за мною поступили лаборантами какие-то не совсем правильные юноши Володя Глейзерман и Миша Медер (оба, как и я, полукровки), но они тут оказались временно и с дальним прицелом: учились, пройдя армию, в Горном институте на вечернем отделении, и заранее готовили себе рабочие места на будущее. Что же это такое? — спрашивал я себя; и не понимал, с теми я или с этими. Особенно потому не понимал, что не видел, чтобы те были так уж особенно умнее этих, были они только одеты чище, да и сам я излишнего ума и интереса к делу не обнаружил. Вопрос висел в воздухе. Стандартный вопрос антисемита.