Дмитрий Быков - Иван Бунин. Поэзия в прозе
Кстати, мне вспоминается замечательная история, когда одного своего ученика в школе, мальчика, принципиально известного своей неспособностью запоминать стихи, я заставил выучить ради зачета хоть что-то наизусть. Он выбрал четверостишие, естественно, потому что на большее он не тянул. Четверостишие из Бунина. И замечательно показал на этом четверостишии (я «пять» поставил не глядя), как можно Бунина переиграть в мажоре. И будет хорошо и весело. Он взял «Светляков».
В зеленом мраке черной елиГорела темная заря,И светляки всю ночь горели…
…здесь он забыл четвертую строчку и мрачно закончил:
И вместе с ними на фиг я!
(смех в зале)
Вот с такой строчкой это лучше, чем у Бунина, веселее, полнее, чем у Бунина, если угодно, и весь пафос выражен с абсолютной круглотой. Я бы такого не выдумал никогда!
– Расскажите об отношении Бунина к цветаевской и ахматовской поэзии.
– Бунину приписывается четверостишие, хотя, конечно, автор не он, он просто его любил цитировать:
Увы, свидание с АхматовойВсегда кончается тоской,Как эту даму не охватывай,Доска останется доской.
Я думаю, проблема в том, что здесь редкий случай, когда «своя своих не познаша». Бунин слишком видит в Ахматовой свою героиню, изломанную девушку из «Чистого понедельника», и поэтому она для него большого интереса не представляет. Ну, что нам до стихов нашей лирической героини, выдуманной нами девушки?
Что касается Цветаевой, то она дружила с Верой Николаевной, Вера Николаевна ее очень любила и, думаю, понимала. Бунин относился снисходительно и не понимал совсем. И даже есть у него высказывание, что если бы стихов не писала, то и совсем была бы хорошая. И, в общем, с этим трудно не согласиться. Я, пожалуй, солидарен с Новеллой Матвеевой, которая ставит цветаевскую прозу гораздо выше ее стихов. Хотя и стихи, конечно, гениальные, чего там говорить, дай бог каждому. Дай бог Бунину, сказал бы я. Но, тем не менее, здесь были границы его понимания.
За что я его люблю особенно, так это за четкое сознание этих границ. Он никогда не пытался делать вид, что ему нравится. Он не пытался соответствовать общественному мнению. Он честно, всерьез спрашивал Берберову, потрясая томиком Пруста, как можно всерьез относиться к этой лабуде? И я охотно повторил бы этот вопрос, если бы меня не сковывал страх перед образованными людьми. (смех в зале) А ему нечего было боятся. И когда Берберова робко лепетала на это: «Но это лучший писатель Европы в двадцатом веке…», Бунин краснел от негодования, пыжился, не понимая, как в его присутствии можно сказать такое. (смех в зале) Это как классический, всегда цитируемый Веллером ответ Гюго на вопрос «Кто первый поэт Франции?»: Гюго долго кряхтит, почесывается и наконец с отвращением говорит: «Второй – Альфред де Мюссе». (смех в зале). Это верно, но здесь та же история. Конечно, в присутствии Бунина хвалить Пруста – ну, это, я не знаю, примерно, то же самое, что в присутствии де Голля хвалить Саркози, чтоб уж брать свежий пример.
Что касается человеческого отношения Бунина к Цветаевой, то здесь были явлены лучшие его человеческие качества. Раздраженная доброта. Он относился к ней с раздраженной, раздражительной, сердитой, милосердной, несколько сентиментальной добротой. И думаю, что она к нему так же. Он считал ее сумасшедшей, она его – безнадежно устаревшим. Они очень друг друга любили. Дай бог нам всем так преодолевать наши противоречия.
А насчет Ахматовой, я полагаю, он был прав отчасти, потому что Ахматова при своих попытках воспроизводить русский усадебный миф как-то безнадежно вторична. Ну, вот, например:
Перенеся двухдневную разлуку,К нам едет гость вдоль нивы золотой.Целует бабушке в гостиной рукуИ губы мне на лестнице крутой.
Мандельштам замечательно же это переделал. Он говорил: «Аня, ну насколько лучше было бы…
Целует мне в гостиной рукуИ бабушку на лестнице крутой.
(смех в зале)
Насколько сразу интереснее становится зрительно! Получается живой такой усадебный вариант.
– А к Набокову?
– Что касается Набокова, то здесь имели место какие-то, понимаете, врожденное непонимание и ревность. Я не знаю, насколько достоверна – она в устной передаче нам известна – фраза про «мальчишку, который вытащил пистолет и уложил всех стариков, включая меня». Зверев ее подвергает сомнению, я думаю, это действительно сказано как-то слишком любезно. Но, по большому счету, это вот как раз редкий случай, когда писательская ревность заслонила правильное понимание ситуации. Ему показалось, что Набоков – сноб. Показалось, что этот мальчик богатый, которому всегда везло, мальчик, который пишет легко, мальчик без внутреннего содержания. Но, помилуйте, такой нежности, такого одиночества, такого страдания, какое мы видим у Набокова, ну где вы еще найдете? Такую жалость к несчастному толстому аутичному ребенку, как в «Защите Лужина». Такое сострадание, как к Цинциннату в «Приглашении». Такую невероятную тоску по России, как в «Даре». Я-то абсолютно убежден, что «Дар» – это апология Чернышевского и осуждение Годунова-Чердынцева, потому что Годунов-Чердынцев – самодовольный атлет, которому не дано главного, не дано ключей – вот эта финальная метафора очень важна. Чернышевский похож на мертвого Христа Гольбейна. Это все-таки очень не случайные вещи. Мне-то всегда казалось, что это роман, который противопоставляет Чернышевского Чердынцеву со знаком плюс, безусловно. И всего этого не увидели. Более того, эту главу не напечатали. И уж конечно, если бы Бунин вгляделся, он бы увидел в Набокове как раз продолжателя традиций – традиционалиста. А он увидел в нем легкого жонглера словами, и это еще раз доказывает, что ни один писатель, к сожалению, не может правильно отнестись к живому современнику. Будем же милосердны. Будем же снисходительны к этому. Хотелось бы всех к этому призвать.
– «Уже написан Вертер» и «Окаянные дни»…
– Это интересное, на самом деле, сочетание. В замечательных работах Лущика доказано, что «Уже написан Вертер» – не о Катаеве, но вопреки этой точке зрения я продолжаю считать, что это вещь исповедальная и что речь идет о нем самом, наделенном чертами многих современников. Это такая страшная прикидка собственной судьбы. «Уже написан Вертер» – третье обращение Катаева к этому сюжету. Первым была повесть «Отец», вторым – «Трава забвения» и глава «Девушка из совпартшколы» о Клавдии Зарембе. А третья – «Уже написан Вертер». Страшная, конечно, книга о беспощадности века. И не случайно там пастернаковская мысль: «что ж, мученики догмата, вы тоже жертвы века». Особняком стоящая вещь в катаевском творчестве, как-то не входящая даже в катаевский канон. Но какая удивительная в ней есть важная нота и какое важное несходство с «Окаянными днями» (вот сейчас скажу важную вещь, и на этом можно будет заканчивать), «Окаянные дни» – это ощущение давно копившейся, справедливо ожидаемой катастрофы, того возмездия, которого ожидали все. Катастрофа есть норма. Это не более чем гнойник, вышедший наружу. Всё это знали, всё это предчувствовали, к этому всё шло. Мы говорили, мы предупреждали, и вот оно взорвалось – это лейтмотив «Окаянных дней».
В «Уже написан Вертер» чудовищная жестокость мира – это все-таки не норма, это все-таки эксцесс, это все-таки страшный сон. И поэтому заканчивается она счастливым пробуждением в сосновом лесу в Переделкине, самолетом, который проезжает как бы по самой крыше… и только в открытое окно влетает какой-то страшный сквознячок, напоминающий «открыть окно, что жилы отворить».
В общем, жестокость мира и жестокость века для Катаева страшный сон. А для Бунина – подспудная правда жизни, выходящая иногда наружу. Вот в этом, по-моему, основополагающая разница. Кроме того, если у Катаева по преимуществу во всем виноват Наум Бесстрашный, в котором, конечно, угадывается Блюмкин, во всем виноват Троцкий и другие замечательные люди, то для Бунина между большевиками разницы нет, они все для него одинаковое рыло. Особенно приятно, что здесь он не делает разницы между евреями и неевреями. Все революционеры одинаково мерзки. И это очень по-бунински. Тогда как Катаев все-таки оставляет какой-то шанс всем, кто не Наум Бесстрашный.
Ну, будем думать все-таки, что дурное – это страшный сон. Спасибо вам за долготерпение. Бог даст, увидимся. Ходите на лекции мои и Аркадьева. Пока.