Лариса Миронова - Детский дом и его обитатели
– Ой, что вы! – говорю я счастливо (стол-то наш! И мы это сделали!). – Я уже пять лет почти отработала в университете, а сюда сама пришла, по собственной инициативе. Понимаете…
– Ясно. По лимиту что ли?
– Да нет же, у меня московская прописка. Просто так получилось… Сама захотела здесь работать, понимаете?
– Просто? Сама захотела? – Он, горько усмехнувшись, покрутил пальцем у виска, а может, волосы поправил… Потом достал пачку «Явы», закурил. – Бред какой-то.
– Что вы! В детском учреждении нельзя курить! – возмутилась я, поглядывая по сторонам – нет ли где поблизости моих деток.
– Эх-хехе…
И я прикусила язык, стушевавшись под его насмешливо-сочувственным взглядом.
– Я вот тоже здесь не от хорошей жизни, – доверительно сказал он, минуту помолчав. – Пью. Примитивный алкаш, ясно? И не надо на меня такими глазами смотреть. Отсюда всё равно не выпрут. Потому как – дураков нет. Разве умный сюда пойдет?
Сигарету он докуривал молча, сосредоточенно сбрасывая аккуратные столбики пепла прямо на пол. Делать ему замечания я больше не решалась – раз так заведено…
Докурив, он снова глухо молчал, думая о чём-то своём. Я же внимательно его разглядывала. Что-то больно умен для «примитивного алкаша»…
Однако какой-то малости ему всё же будто не хватало. Элементарной культурной огранки что ли?
О перипетиях его многотрудной жизни я узнала много позже, лишь следующей осенью. А тогда он мне показался несколько необычным, как будто смятым изнутри, однако неисправимым добряком. Сталкиваясь с ним в различных ситуациях, я с удивлением обнаруживала, что он едва ли не самый порядочный и благородный человек в этом пристанище «униженных» и «оскорбленных». Он был один из тех немногих, а, пожалуй, и единственный, кто имел смелость прямо, без обиняков говорить Людмиле Семеновне всё, что он думает по поводу её «педметодов». Она, конечно, не сильно радовалась этим откровениям, но виду не подавала. И мне даже казалось, что директриса его побаивается.
Кстати, у него был диплом физтеха. Я это тоже потом узнала.
– Так вы с вещами поосторожней, – научал меня он. – Ревизия придёт, не отчитаетесь… Всё-таки, насадочку на дверь сделаю. Да и косяк надо бы посерьёзнее укрепить. Бытовкой займусь отдельно, это надолго, вот с двойными рамами закончу… Надо бы успеть до холодов.
– Какой… бытовкой? А разве надо ещё и…
– А где вещи хранить будете. Просите помещение на промежуточном этаже. И подальше от водосточных труб. Понадежней будет. Думаете, они только государственное тащат? И у своих за милу душу сопрут, если плохо лежит. А за всё вам отвечать.
Он ещё долго рассказывал мне страшилки из жизни «Мадридского двора», и я начинала понемногу понимать, что здесь всё ой-ё-ёй как не просто, и если не проявлять должной бдительности, то очень скоро можно пасть жертвой собственного недомыслия. Потом замолчал, снова закурил, глубоко затянулся и сказал тихо, но жёстко:
– Больше милостыни нищему не давать. Не поймёт, обидится и отомстит.
– За что? – удивлённо усмехнулась я.
– За вашу же доброту.
– Ах, – вот оно что. Так вы ещё и Ницше почитываете?
– Было дело, да только очень давно, – сказал он, напряжённо подняв бровь и сильно стукнув молотком по косяку.
– Зло не может быть нормальным состоянием людей, – всё же сказала я, непонятно кого оправдывая.
Добродушно усмехнувшись, как это делают, реагируя на смешную выходку неразумного ребёнка, он сказал:
– Вы ещё скажите, что и вообще возможно так устроить жизнь людей, чтобы они жили мирно и счастливо, без всякого принуждения, на неубойном питании и даже не съедали друг друга?
– Ну что вы, я далека от мысли призывать беспечное население планеты «любить друг друга по-братски», но я всё же не верю в созидательную силу зла. Это вырождение.
– Ой ли?
– Именно.
Он посмотрел на меня серьёзно и грустно, потом сказал:
– Когда я был студентом, мне пришла в голову вот какая мысль. Вам интересно?
– Конечно, – с готовностью сказала я (он всё больше интересовал меня).
– Хомо сапиенс этот вовсе не «человек разумный», как учат в школе, это «новый человек» – хам прагматичный. И возник он не вчера и не в нашем любимом государсве, а две тысячи лет назад, когда и появилась Римская империя, и успешно расселился во всем мире. Он меняет маски, маршруты, но – всегда идёт вперёд, подминая под себя всех не хамов.
– Две тысячи лет назад появилось христианство, – сказала я, опять желая возразить. – Как это совметить?
– А это как раз пристанище старых или ветхих людей. Они как бы уравновешивали новую идеологию шустрых прагматиков. Так что «права человека» – это и есть безразмерные права хама, который уверенно марширует по большой дороге разбоя, и никто его не хочет и не может остановить.
– Ничего хорошего.
– Верно, ничего хорошего в этом, ясно, нет. Все цивилизации кончали одинаково – распадом на вечно враждующих персоналий и неверием в созидательное единство духовного. Цивилизация – это заразная и тяжёлая болезнь человечества, Раздробленные общества ещё хуже слитых воедино масс. Это уже не человеки в том самом высоком смысле, это чревоугодники – в самом широком понимании. Такие общества всегда кончают одинаково – крахом или массовым сумасшествием.
– А христианство? – снова напомнила я.
– Ну да, христианство. Это финал, полный финал, если взять ситуацию в идеале. Цель указана, дан идеал. Развитие закончено. Потому что закон этого идеала снова возвращает человека в массу, в непосредственную жизнь. Но происходит это уже вполне на новом уровне. И человек уже может жертовать своим «я» ради других, и, замечу, – свободно. А это уже – подвиг, потому что именно в душе человека живёт зло, и нигде больше. Но это, повторяю, идеал. А жизнь идёт своим путём.
– Вот как.
Больше мне нечего было сказать.
Он удалился, негромко напевая:
И каждую пятницу, как солнце закатится
Кого-то жуют под бананом…
.. После этих рассказов трудовика – в жанре жутких страшилок, у меня, конечно, сложилось довольно нелестное мнение о Людмиле Семеновне. Да и сама я уже стала замечать, что она штучка непростая – жёсткая, полновластная правительница дома, единолично решавшая все вопросы.
Только вот каковы её истинные мотивы, пока не было ясно.
Однако нет – не так всё однозначно. Власть эту она всё-таки делила, и с кем? Конечно, с бывшими воспитанниками детдома – отдавая им на откуп некоторые сферы детдомовского бытия.
Это был удивительный в своём цинизме «воспитательный» тандем: диктатура официального начальства сверху и жестокая деспотия снизу – со стороны бывших, бессовестно обворовывавших и терроризировавших тех, кто помладше и слабее. Директриса ловко ухитрялась «не замечать» этого вопиющего безобразия. Это был поразительный преступный симбиоз – внешне всё пристойно, а изнутри…
Конечно, между директрисой и бывшими личные отношения были «ножевые». Но когда дело касалось «контингента», она меняла ориентиры на сто восемьдесят градусов – начальству нужны были уголовно настроенные бывшие, ведь запуганные дети прибегут к ней искать защиты…
И её власть только усилится.
А им, бывшим, было на руку её бросовое отношение к детдомовскому хозяйству. Для бывших это служило оправданием – в большей степени моральным – их собственного поведения. Для директрисы же бывшие являлись теми козлами отпущения, на которых при случае можно было списать любую пропажу или недостачу: воровство и мздоимство здесь процветало…
Воспитанники детского дома, поначалу огульно ненавидя и «верхи» и «низы» эшелонов деспотической власти, оставались практически беззащитными между молотом и наковальней.
В этой ситуации самые сообразительные быстро смекали, какому богу надобно служить, и охотно шли в шестерки к бывшим, а то – и к самой Людмиле Семёновне. Уже к десяти-двенадцати годам они хорошо усваивали нормы детдомовской этики – здесь царит закон джунглей, если не ты сверху, то – тебя подомнут…
У Людмилы Семеновны везде были связи, и довольно влиятельные. Городские власти ей во всем потакали. По этой причине противоречить ей считалось опасным. Однако действовала она хитро и тонко: уберечься от её немилости было просто невозможно. Не по нраву пришелся – дело труба. Нет, конечно, не совсем чтобы «скатертью дорога», но – «мы вас не задерживаем»…
Вот и весь разговор, качать права полная бессмыслица.
Вообще она бесподобно умела унизить подчиненного, сохраняя при этом видимость приличия в обхождении. Придраться не к чему. Если, конечно, считала нужным. Редко-редко позволяла себе (особенно в первые месяцы моего здесь присутствия) банально срываться. Она умела сохранять лицо, тут уже сказать нечего.
.. Итак, ещё один день подошёл к концу – а я всё ещё жива. И даже кое-что успела полезное сделать: повесила полки в отрядной – любуюсь… Просто кошмар до чего криво! А всё равно приятно – висят ведь, не падают. Шурупов под рукой не оказалось, а гвозди держали плохо, приходилось заколачивать всё более длинные и толстые… Разворотила полстены, пока повесила эти злосчастные полки. Последний гвоздь торжественно забила под бой курантов.