Н. Денисов - На закате солончаки багряные
«Да, — Сергей Борисович — это голова!»
«Больно уж черен, — кивали и бабы, — цыганская кровь, видно, примешана…»
Думал и я. Ночью просыпался, думал. И ничего надумать не сумел…
А тут на другой день после клубной выставки идет Сергей Борисович к нам. К отцу, конечно.
Завидев у ворот знаменитость, шмыгнул я от непонятного, пронзившего всего меня, смущения, в дальнюю горенку, притих. И не выпростался из этого потайного угла, пока гость не звякнул за собой щеколдой калитки…
«О светло светлая и красно украшенная…» Через годы уж было… Оказался я в нашем двоеданском клубе на концерте окуневской самодеятельности. Сижу в зале, посиживаю, гость нечаянный в своем селе родимом. Хлопаем в ладоши вместе с говорливой бабушкой Ариной Макаровной. Она из большого рода окунёвских Рычковых. С детства знаю вечную труженицу. И теперь она уже немало лет обихаживала «общественную» совхозную баню. Вдруг ведущая концерта вызывает меня на сцену: «Почитайте стихи землякам!»
Молниеносно ориентируюсь: выдам сейчас «Про баню». Знаю, стихотворение это хорошо воспринимается публикой. Испытано.
Баня, баня, баня! Истопилась баня!С сумками и свертками улица идет:Трактористов пыльных шумная компанияИ мальчишки-школьники — разбитной народ. —Проходите, милые, хватит нынче пару вам,Не забудьте веники свежего листа!Что ли ты раздобрилась нынче так, Макаровна,При твоем характере это неспроста…
Дочитал стихи. Спустился со сцены. Сел на своё место.
— Ты чё это продёргивать меня, Коля, а? Чё я тебе худова сделала, а? — отчужденно уставилась на меня Арина Макаровна в глухом, непонятном расстройстве. — Да как же людям в глаза теперь смотреть мне?
Напрасно текли мои слова о том, что «не продёргиваю» я, наоборот, мол, «увековечиваю», только «лирической строкой».
— Увековечиват он, ишь ведь чё надумал! Не ожидала…
Реакция на творчество?! Думаю, и ничего надумать не могу…
Теперь уж и Макаровны давно нет, никого почти из этого многочисленного рода Рычковых. За рямом их холмики, под крестами и пирамидками. Лишь печаль осталась во мне. И тоже старинная: хотелось ведь тогда — как лучше!..
Храм наш, клуб наш староверческий… Никак он не дает завершения этой главке повествования. Только собрался ставить точку, а почтовый ящик подарил еще одно напоминание об этом очаге окунёвской культуры. И уносит оно опять меня в пятидесятые года, точней, в мое последнее перед школой лето — лето пятидесятого года. Тогда и возник возле клуба моряк-тихоокеанец в клешах непомерной ширины и в золоте лент бескозырки. Виктор Долгушин, сынок Тимофея Долматовича — самого известного у нас деревенского шофера. Не знал, не знал морячок этот, отпускник, какие мечты воскрылил он в моей душе! И вот от него письмо. Да не о себе он, об отце своем пишет: «Прочитайте пристальней. Может, напомнит Вам рассказ мой об отце: Окунево, детские годы. Знали ведь Вы моего отца». Конечно, знал, и на предыдущих страницах упоминал. И вот подробности. И опять они в тему: о красоте и печали…
«До войны отец мой работал в совхозе на тракторе «ЧТЗ». В то время этот трактор казался могучим, заводился ломиком, сиденье было широкое, проходимость хорошая. Отец содержал трактор в чистоте, и работал он у него всегда хорошо, никогда не подводил. Отец брал меня, дошкольника, на посевную с собой. Я просто катался, а отец верёвкой поднимал лемеха на поворотах и вновь опускал, когда въезжал в борозду.
Помнится первая свежесть ранних рассветов. Первое весеннее тепло помнится, красота первых цветов стародубки, первых белых подснежников. И первый трепет листочков берез и осин. И комары — злые, кусучие…
Отец приучал меня видеть природу и сам любовался ею. Синими медунками, утренними зорями… Иногда малиновая краска заливала облачка, попавшие в широкий разлив зари.
Я числился прицепщиком и был горд этим. Кормили кашей с мясом в бригаде, а как было вкусно! На посевной соревновались, каждая бригада старалась отсеяться первой. Хорошо помню, как люди шутили, пожимали друг другу руки, радовались, что отсеялись вперед.
А осенью отец садился на прицепной комбайн, убирал хлеба.
В июле 41-го отца взяли на войну вместе с трактором. Я провожал его до конца нашей рощи. В Бердюжье, в райцентр, он решил ехать через Осинники — ближним путем. Остановились в конце рощи, отец подошел к небольшой березке и из её веток свил венок на память, оставил меня возле этого венка и сам уехал, долго махая мне рукой…
На следующий день я пошел к этому венку, побыл рядом, погоревал. И только потом сказал об этом матери. Она попросила принести венок домой. Я взял нож, чтоб срезать его, хоть мне почему-то не хотелось этого делать. В роще той березки я не смог найти. Обошел все полянки, осмотрел все деревья — венка нигде не было. А мать все посылала и посылала меня за ним. А он так и не отыскался…
После войны стали приходить домой солдаты-фронтовики. Среди первых вернулись шоферы Иван Саломатов, Василий Когтев, Петр Фомин. Вернулся и отец. Без трактора. Решил устроиться в совхоз шофером. Но в первую очередь машины давали бывшим шоферам. Когтев, помню, получил — одну раму и кабину от машины. Не стал ею заниматься. Пешком ушел в Ишим вместе с семьей. Там он и прожил до конца своих дней…
Отцу пришлось принять машину, предложенную Когтеву. И через некоторое время он восстановил её по «косточкам». Что это ему стоило, только он сам знал. Все перебрал, отладил и стал ездить!
Почему все в Окунёво вспоминают: ездил он тихо?! Не думаю, что боялся скорости. Тогда и скорости-то были другими. Самая высокая — 70 километров в час. А отец ездил где-то 30–50 и не выше. Возможно, он жалел машину, восстановленную с таким трудом. Да и дорог тогда не было, кроме грунтовых и грейдерных. Кочки да ямы, а после дождей вообще не проехать, все машины буксовали. Шофера пытались выскочить на обочины, но потом приходилось просить трактор, чтоб вылезти из кювета. А отец в такую погоду ездил по Казанскому тракту — через Одышку, нигде не буксовал, первым приезжал из Ишима в Окунёво с грузом. Словом, ездил расчетливо: не пытался штурмовать кюветы, осматривался, где можно проехать травой, подлопатить, убрать бугорок, подложить сучьев под колесо. Берег машину, и она его не подводила. Но однажды, во время отпуска отца, машину дали временному шоферу. Он её кончил, разбил. Отцу снова пришлось восстанавливать…
Платили в совхозе очень мало. Даже хорошим специалистам. И когда отец пошел на пенсию, стал получать 60 рублей в месяц. За все свои многолетние честные труды!
А он был честнейшим человеком. И светлым душой. Никому не сказал грубого слова, никого ничем не обидел, никого не ударил, даже нас, детей. Ничего ни у кого не украл, никого не осудил, не оскорбил, никогда не матерился, никогда и никому не был должен — не любил занимать. А в долг давал. И мог отдать последнюю рубаху, если человеку трудно. У дома насадил сосенок и цветов, которые приносил из ряма и рощи. Березки в огороде посадил. Они росли быстро, потом уж, в поздние годы, новый хозяин нашего дома выкорчевал березки: не должны быть деревья в огороде! Но я знаю, что если бы у отца был еще какой-то участок земли, он бы превратил его в сад!
Он был человеком самого широкого профиля: умел построить дом, связать рамы, окосячить, умел сложить печь и обшить дом стругаными досками. Все умел. До войны шил хромовые сапоги. Помню, как на железной лапе он забивал в подошвы деревянные березовые шпильки и как работал дратвой со щетинкой вместо иголки. Столярничал хорошо, мог сделать шкаф, хоть и не было у нас специального набора инструментов. Пытался держать пчел, но какой-то мор навалился, и пчелы погибли.
Образование у отца было небольшое, но писал он грамотно, красиво, читал газеты и мог поговорить на любую тему. Последние годы отец переписывался с каким-то немцем из ГДР. Что они писали друг другу и на каком языке, не знаю…
Умер отец на семьдесят третьем году жизни. Похоронен у ряма на двоеданском кладбище. Рядом с ним лежит моя мать Мария Викторовна…»
За рямом, за рямом… Полоснуло тут по моей душе. Там и мои…
О, Русская земля… Шумят, шелестят травами степные ветры. Плачут. О чем этот плач. Не скажут ветры. Не узнать и мне никогда.
НА ЗАКАТЕ СОЛОНЧАКИ БАГРЯНЫЕ
Пахнуло солончаковой прелью, духом молодого камыша, испарениями от нагретой за долгий день воды. Потом обозначились и эти камышинки, они скудноваты ростом, как везде по бережкам горько-соленых степных озер. Потом открылась и сама гладь реликтового водоёма с блестками пены по узкой полоске песчаного берега.
По песку бегал хохлатый куличок — одинокий, словно потерявшийся. Он, вероятно, и кричал, как кричат обычно кулички этой породы — «пил-лик, пил-лик!» Но за гулом мотора не было слышно — о чем взывала в пространство одинокая, в предвечерье, птица.