Николай Гоголь - Письма 1846-1847 годов
Весь ваш Г.
Не позабудьте собирать замечания и свои, и чужие о моей книге.
На обороте: S. Pétersbourg. Russie.
Ее сиятельству графине Анне Михайловне Вьельгорской.
В Петербурге, на Михайлов<ской> площади, у Мих<айловского> дворца. В доме графа Вьельгорского.
П. А. ПЛЕТНЕВУ
Неаполь. Февра<ля> 6 <н. ст. 1847>
Я получил твое письмо с известием о выходе моей [твоей] книги. Зачем ты называешь великим делом появление моей книги? Это и неумеренно, и несправедливо. Появление моей книги было бы делом не великим, но точно полезным, если бы все уладилось и устроилось, как следует. Теперь же, сколько могу судить по числу страниц, тобою объявленных в письме, не пропущено больше половины и притом той существенной [самой существенной] половины, для которой была предпринята вся книга, да к тому (как ты замечаешь глухо) вымарано даже и в пропущенных множество мест. В таком случае уж лучше было бы придержать книгу. На книгу мою ты глядишь как литератор, с литературной стороны; тебе важно дело собственно литературное. Мне важно то дело, которое больше всего щемит и болит в эту минуту. Ты не знаешь, что делается на Руси, внутри, какой болезнью там изнывает человек, где и какие вопли раздаются и в каких местах. Тепло, живя в Петербурге, наслаждаться с друзьями разговорами об искусстве и о всяких высших наслаждениях. Но когда узнаешь, что есть такие страданья человека, от которых и бесчувственная душа разорвется, когда узнаешь, что одна капля, одна росинка помощи в силах пролить освежение [чудное освежение] и воздвигнуть дух падшего, тогда попробуй перенести равнодушно это уничтоженье писем. Ты не знаешь того, какой именно стороной были полезны мои письма тем, к которым они писались; ты души человека не наследовал, не разоблачал как следует ни других, ни себя самого пред самим собою, а потому тебе и невозможно всего того почувствовать, что чувствую я. [а потому я извиняю тебе твое равнодушие к [этому делу] этой стороне моих] Странны тебе покажутся и самые слова эти. С меня сдирают не только рубашку, но самую кожу, но это покуда слышу [но это — увы! — слышу] только один я, а тебе кажется, что с меня просто снимают одну шинель, без которой, конечно, холодно, но всё же не так, чтобы нельзя было без нее обойтись. В бестолковщине этого дела по части цензуры, конечно, я виноват, а не кто другой. Мне бы следовало ввести с самого начала в подробное сведение всего этого графа Миха<и>ла Юрьевича Вьельгорск<ого>. Он бы давно довел до сведенья государя о непропущенных статьях. Это добрая и великодушная душа, не говоря уже о том, что он мне родственно-близок по душевным отношеньям ко мне всего семейства своего. Он, назад тому еще месяц, изъясни государю такую мою просьбу, которой, верно, никто бы другой не отважился представить. [Далее начато: тем более] Просьба эта была гораздо самонадеяннее нынешней, и ее бы вправе был сделать уже один слишком заслуженный госу дарственный человек, а не я. И добрый государь принял ее милостиво, расспрашивал с трогательным участием обо мне и дал повеленье канцлеру написать во все места, начальства и посольства за границей, чтобы оказывали мне чрезвычайное и особенное покровительство повсюду, где буду ездить или проходить в моем путешествии. И чтобы этот самый государь отказался бросить милостиво-благосклонный взгляд на статьи мои, не хочу я и верить этому. Перепиши всё набело, что не пропущено цензурою, вставь все те места, которые замарал красными чернилами Никитенк<о>, и подай всё, не пропуская ничего, Михаилу Юрьевичу. Я не успокоюсь по тех пор, пока это дело не будет сделано так, как следует. Иначе оно у меня не сделано. Какие вдруг два сильные испытания! С одной стороны нынешнее письмо от тебя; с другой стороны письмо от Шевырева с известием о смерти Языкова, И всё это случилось именно в то время, когда и без того изнурились мои силы вновь приступившими недугами и бессонницами в продолжение двух месяцев, которых причины не могу постигнуть. Но велика милость божия, поддерживающая меня [пославшая мне] даже и в эти горькие минуты несомненной надеждой в том, что всё устроится, как ему следует быть. Как только статьи будут пропущены, тотчас же отправь их к Шевыреву для напечатанья во втором издании в Москве, которое, мне кажется, удобнее произвести там как по причине дешевизны бумаги и типографии, так равно и потому, что он менее твоего загроможден всякого рода делами и изданьями. На это письмо дай немедленный ответ. Обнимаю тебя от всей души.
Твой Г.
Если же ты не будешь занят никаким другим делом и время у тебя будет совершенно свободное, и будет предстоять возможность отпечатать весьма скоро книгу хорошо и без больших издержек, тогда приступи сам. Пожалуста, ничего не пропусти и статьи, пострадавшие много от цензора, вели лучше переписать все целиком, а не вставками. Они у меня писаны последовательно и в связи, и я помню место почти всякой мысли и фразе. Особенно, чтобы статья «О лиризме наших поэтов» не была перепутана; разумею, чтобы большая вставка, присланная мною при пятой тетради, вставлена была как следует, на место страниц уничтожен<ных>. Порядок статей нужно, чтобы был именно такой, как у меня. Я послал Мих<аилу> Юрьев<ичу> оглавление по порядку всех статей. Если потребуется для проформы какой-нибудь цензор, то не лучше ли выбрать кого-нибудь другого, а не Никитенка?
А. П. ТОЛСТОМУ
1847. Неаполь. Февраль 6 <н. ст.>
Давно уже я не писал к вам, добрейший мой Александр Петрович. Случилось это, во-первых, оттого, что было много всяких забот, а во-вторых, оттого, что просто не писалось и не находилось о чем писать. По делам моим относительно книги произошла в Петербурге страшная бестолковщина. Образовалось что<-то> вроде демонского восстания к тому, чтобы воспрепятствовать ее выходу. [чтобы не допустить к выходу мою книгу] Какие-то таинственные партии европейцев и азиатцев вместе совокупились, чтобы смутить и сбить с толку цензуру. Вместо толстой книги, вышла небольшая брошюра, которую, вероятно, уже вы получили, потому что я писал послать к вам два экземпляра. Все статьи и письма к разным чиновникам и должностным лицам, по мнению моему нужнейшие, не пропущены. Всё это, однако ж, меня не смутило, несмотря на хворость мою (ибо я опять начал болеть и расклеился). Все непропущенные статьи идут на рассмотренье государя и чрез месяц или два на место вами полученного куска книги, объеденного и обгрызенного цензурой, получите второе издание уже в виде полной и порядочной книги. Сердце мое говорит мне, что всё обделается хорошо. Государь был так милостив ко мне и еще месяц тому назад, узнавши о моем путешествии, мной предпринимаемом, расспрашивал с участием обо мне у Мих<аила> Юрьев<ича> Вьельг<орского> и дал приказание канцлеру написать во все посольства, миссии и начальства тех земель на Востоке где ни буду проходить, оказывать мне особенное покровительство. А вы, какова ни есть моя книга в нынешнем виде ее, [А вы, несмотря на то, что книга моя в нынешнем виде ее есть ничто] все-таки, дайте мне чистосердечное и откровенное ваше мнение и скажите ощущение ваше. Хотя сюда и не попали статьи, направленные собственно к вам, но вы все-таки прочитайте ее несколько раз, и что вам ни придет новое по поводу ее на мысли, мне передайте. Путешествие мое, как вы видите, во всяком случае должно быть отложено к будущему году. Теперь же лето мне нужно будет полечиться, потому что источник всех недугов, кажется, те же нервы. Может быть, опять поеду в Остенде. Без сомнения, мы с вами встретимся, если не там, то во Франкфурте, куды я в конце весны или в начале лета, а потому напишите ваш маршрут. Недуг мой состоит в бессонницах, которые продолжаются уже скоро два месяца, в расслаблении тела, в сыпях на ногах, но, несмотря на всё это, даже на волненья нервные, душа по милости божией пребывает в спокойном равновесии. Самая смерть Язы<кова> не произвела во мне тревожных чувств печали, но что-то неопределенное и как бы светлое. Как будто бы он для меня не умер. Прощайте! На это письмо дайте мне немедленный ответ, адресуя в Palazzo Ferandini, обиталище доброй вашей сестрицы. Графине мой душевный поклон!
На обороте: Paris.
Son excellence monsieur le c-te Alexandre Tolstoy.
Paris. Rue de la Paix, № 9. (Hôtel Wagrame).
В. А. ЖУКОВСКОМУ
Неаполь. Февр<аля> 10 <н. ст. 1847>
По делам моим относительно печатанья книги произошла совершенная бестолковщина. Больше половины писем остановлены цензурой, именно тех самых, которые относятся к должностным лицам и всяким чиновным дельцам, стало быть, самых существенных и, по-моему, нужных писем. Плетнев имел неосмотрительность выпустить [не дождавшись, выпустить] оставшийся клочок. Вышла не то книга, не то брошюра. Лица и предметы, на которые я обращал внимание читателя, исчезнули, и выступил один я, своей собственной личной фигурой, точно как бы издавал книгу затем, чтобы показать себя. Бестолковщина эта меня прежде бы очень рассердила, но теперь, [когда] слава богу, спокойствие мое не возмутилось. Я обратился с письмом к государю, прося его разрешить это дело и бросить взгляд на статьи, которые были писаны в сердечном желаньи сослужить ему сим службу. Сердце мое говорит мне, что он не отвергнет. Тем более, что два месяца тому назад он приказал выдать мне не только новый пашпорт на пребыванье мое за границей, но приказал канцлеру написать во все наши миссии и начальства на Востоке, чтобы мне повсюду было оказываемо особенное покровительство, где ни буду проходить я, и потом, спустя несколько времени, расспрашивал обо мне с трогательным участием у Миха<и>л<а> Юрьев<ича> Вьельгорского. Всё это показывает мне, что рука божья чьими-то чистейшими молитвами хранит меня! Здоровье мое несколько вновь расстроилось. Ночи я не сплю и сам не могу понять отчего, потому что волненья нервического нет, ниже волненья в крови. Слабость усилилась, и некоторые прежние недуги стали возвращат<ься>. Но божьей милостью дух унынья далеко от меня. И самая неожиданная смерть Языкова не повергнула меня в печаль, но в какое-то тихое упованье. Всею душою обнимаю всех вас, от мала до велика, составляющих прекрасную и близкую душе моей семью.