Геннадий Андреев - Горькие воды
На палубе, в салонах, в ресторане пусто, пассажиров почти нет: мы едем на запад. Радио не работает и, отвалив от пристани, мы оказываемся в отрезанном мирке, плывущем по осенне-неприветливой реке, в сетке из дождя и снега. Как привидение, выплывает навстречу пароход с запада, идущий с большим креном на левый борт, словно терпящий бедствие. На балконе и на верхней палубе ящики, узлы, чемоданы, на них сидят укрывшиеся одеялами женщины, дети. Вероятно, эвакуированные из Калинина. Пароход медленно проплыл и растаял в мути непогоды.
Изредка встречаем буксиры с баржами: на палубах машины, станки, между ними и на них густо стоят и сидят люди и неподвижно мокнут под дождем. Холодно плещет чёрная вода, по реке плывет сало: скоро пойдет лед.
Берега за сеткой дождя унылые, осклизлые. В редких деревнях и селах ни людей, ни движения: будто брошенные, обреченные места. Напрасно останавливаемся у пристаней: пассажиров нет. Жизнь словно оборвалась, или притаилась и чего-по ждет.
Ползем медленно, за Угличем долго стоим, не ладятся дизеля. Пожилой матрос на нижней палубе ругается: «Каждую неделю маемся, чтоб им пусто было». Дизеля новенькие, построенные специально для теплохода, но никудышные. Вспомнились старые волжские теплоходы, с такими же, коломенского завода, дизелями: работают безотказно по сорок лет.
Только к вечеру на другой день дотащились до сапожного города Кимр и опять встали. Часа через два, уже ночью, капитан объявил, что теплоход дальше не пойде, дизеля отказали совсем.
Высаживаемся в кромешную тьму, на хлюпающую под ногами землю и сразу разбредаемся: остаюсь один. Где-то впереди, километрах в трех, станция Савелово, от нее можно добраться до Москвы поездом. Но где дорога на станцию? Темь чернильная, не видно пальцев вытянутой руки. Чертыхаясь, мешу грязь, иду по наитию. Какие-то дома, заборы, обхожу их, попадаю в поле, иду, увязая по щиколотку в липкой глине. Нудно шелестит дождь, холодные капли противно ползут за воротник. Останавливаюсь, слушаю: ни звука, кроме шелеста дождя. Тьма, как чёрная вата, ни проблеска, ни шороха; становится жутко, выберусь я из ночи или она поглотит меня?
Натыкаюсь на мягкое, вглядываюсь: женщина сидит на чемодане и плачет. Рядом на мешке девочка, прижалась к матери и тоже плачет. Напуганные рассказами Информбюро о немецких зверствах, бегут от немцев, сами не знают, куда. Куда-нибудь на восток. Идут тоже от Кимр, с дороги сбились, будут сидеть, пока не рассветет. Взваливаю мешок на плечи, чемодан несем вдвоем с женщиной, девочка держится за юбку матери. Теперь не до жути, надо выбираться. Вдруг попадем на дорогу — сразу легче. Слышно чмоканье грязи: впереди, позади идут такие же, как мы…
На станции, в красноватом сумраке от затемненных лампочек неподвижная мешанина нахохленных теней. Лица хмурые, застывшие, апатичные: всё равно. Как и везде с начала войны, ни тени патриотического чувства, ни ожесточения. Прикажут — пойдут, но души в дело не вложат.
В очереди у кассы передо мной неожиданно появляется спутник в кожаном пальто. Он показывает в окошечко книжку; успеваю разглядеть тисненые буквы «НКВД». Удовлетворенно отмечаю, что не ошибся в своем предположении: глаз наметан.
В нашем отделении вагона сбились люди в заляпанной грязью обтрепанной одежде, на полки примостили громоздкие треноги, землемерные колышки, линейки. В зыбком рассвете вижу усталые лица, пугливо озирающиеся глаза. Что за народ? Топографы, сбежавшие с оборонительных работ? Прислушиваюсь к осторожному шепоту, расспрашиваю: бегут с работ из-под Калинина. Калинин взят немцами, они едва вырвались, лесами и оврагами пробрались уже из немецкого тыла. На минуту становится смешно, но и тепло на душе: чудаки, даже спасаясь бегством они не бросили громоздких треног и линеек!
Топографы говорят, что у Калинина наших войск почти нет, сегодня, завтра немцы могут быть в Клину и Кимрах. Отсюда до Москвы — подать рукой. Что будет завтра?..
Крушение устоевПриезжаем рано утром. В Главк рано, зашел в закусочную позавтракать. Внешне тревоги не заметно: обычное оживление, люди спешат на работу. На улицах звенят трамваи, идут троллейбусы. Впрочем, не видно автобусов, такси. Говорят, что сегодня почему-то не работает метро. После трехмесячного отсутствия жадно вглядываюсь в дома, улицы, словно они могут мне рассказать, что происходило тут, пока меня не было. Улицы выглядят строже, сильнее обнажилась бедность — в облезлости домов, в соре на тротуарах, в заношенной одежде людей. Кажется, все одеты в грязно-серый траур.
Чем ближе к центру, тем сильнее нервность, спешка, будто не обычные, чем-то другие. Тороплюсь к себе в учреждение — взобравшись на третий этаж, попадаю в странную суматоху.
Двери и окна настежь, ветер перелистывает разбросанные на столах и на полу бумаги. Наши сотрудницы торопливо вытаскивают из громадных шкафов сшивки бумаг и бросают в окна. Нагруженный папками поверх головы, на меня налетает снабженец Васюков — худощавый, прихрамывающий инвалид, с белым лицом в легкомысленных конопатинах. Летчик времен гражданской войны, Васюков несусветный пьяница, за пьянство его два раза исключали из партии, но ЦКК оба раза восстанавливала его, учитывая прошлые заслуги и пролетарское происхождение Васюкова. Он безыскусственный человек, рубаха парень — мы с ним приятели.
Рассыпав папки, Васюков со вкусом ругается; увидев меня, кричит:
— А, ликвидатор! Ты, брат, во время: мы тоже ликвидируемся!
— Что за ликвидация?
— Делопутство уничтожаем, как класс! Смотри, — он тащит меня к окну и азартно, с явным удовольствием, вышвыривает папки, доселе хранившиеся с великим тщанием. Всего можно было ожидать, но сейчас впору протереть глаза: не сплю я? Выбрасывают драгоценные «оправдательные документы», спасительную «отчетность», на которой зиждется весь наш хозяйственный строй! Выглядываю в окно, в узкой клетке двора мелькают белые листы, из окон напротив, выше, ниже и рядом с нами тоже вылетают пухлые папки. Внизу два истопника лопатами сгребают бумаги в кочегарку.
Секретарши, чертежницы, счетоводы, машинистки охотно предаются делу уничтожения. Похоже, их охватила радость, разрушения. Или попросту им осточертело выщелкивать на машинках путаные бумаги, подсчитывать непонятные и скучные цифры?
Ухватываю Васюкова за руку, сажусь с ним в углу:
— В чем дело?
— Хана, брат. Приказано все дела уничтожить. Говорят, немцы в сорока километрах от Москвы.
— Неужели так скверно?
— Сквернее не может быть. Наших войск почти нет, немцы завтра могут быть в Москве.
— Где главбух? Мне надо сдать деньги.
Васюков скалит зубы:
— Смотри, не сдури. Кто теперь сдает деньги? Держи при себе: нам с тобой на выпивку хвалит.
— Ты в своем уме? Где Горюнов?
— Чёрт его знает, где. А главбух в банке, пошёл деньги или драпа получать: мы эвакуируемся, приказано выдать всем по месячному окладу. Не журись, куме, на выпивку хватит!
— Тебя, верно, немцы пьяного повесят, когда придут. Забыть надо о выпивке, немцы под Москвой!
— Это особая статья, об этом после поговорим. А пока — лопни, а держи фасон!..
Немцы могут завтра быть в Москве! Казалось бы, ничего удивительного: давно заняты Минск, Киев. Смоленск, десятки других городов; по всему ходу дел можно было предполагать, что немцы будут под Москвой, в Москве и даже за Москвой. К этому шло. И не я ли сам думал, что так и должно быть и что так даже лучше? Иначе не справишься с нашей властью. Но теперь, когда это подошло вплотную, мысль о том, что немцы завтра могут занять Москву, кажется чудовищной. Не городит Васюков вздор?
В кабинет пробегает новый управляющий конторой Горюнов. Прежнего, который посылал меня в Рыбинск, уже нет: его ЦК направил на какую-то другую, военного значения работу. Горюнов заведывал прежде в Главке одним из отделов; он партиец со стажем и со вкусом к «руководящей деятельности». Толстый, как бочка, он порядком похудел, обвис. Иду за ним.
Здороваюсь, говорю, что работу свою закончил, деньги перевел, остаток привез с собой, кому сдать отчет, деньги? Горюнов смотрит растерянно, глаза его бегают, он нервно роется в ящиках стола.
— Закончили? Это хорошо… Да, отлично… Отчет? Что ж отчет отчет сдавать некому, всех взяли, кого в армию, кого в ополчение, — бормочет он, продолжая поиски. — Да, документы приказано уничтожить, так вы, того, выбросьте ваш отчет к дьяволу… Да, да, выбросьте, вот именно, к чёрту! — ни с того ни с сего свирепеет Горюнов, но тотчас же остывает. — Нам приказано эвакуироваться, учтите, вы тоже поедете… А деньги… знаете, вот что: ехать нам далеко, что там будет, неизвестно, так вы деньги, того, у себя оставьте. Да, да не сдавайте, может еще вам пригодятся… А, вот она! — обрадовался управляющий, отыскав какую-то бумагу, схватил кепку, портфель и стремительно убежал, оставив меня в полном недоумении.