Юрий Корнилов - Горячее сердце
Ногин снова прикоснулся к Соколову.
Соколов кивнул:
— Иду, иду…
— Ты нас прости, — наклонился к могиле Ногин и положил несколько цветов. — Нам пора. Нас ждет работа. Ты бы поняла…
И они шагнули навстречу городскому шуму.
Владимир Турунтаев
Доказать аксиому
Часть первая
Пассажир с «Эльдорадо»
1Поплевав на окурок и бросив его в урну, Агеев поднялся на крыльцо. Массивная дубовая дверь подалась неожиданно легко: навстречу вышел военный со шпалами в петлицах. Лицо его показалось знакомым. Уже из вестибюля Агеев вдруг круто повернул назад, рванулся следом. Однако военный уже вскочил в ожидавшую его пролетку, сидевший на козлах парень в гимнастерке дернул за вожжи, и молодой меринок резво зацокал копытами по брусчатке.
Пришлось снова закурить. Напрасно Агеев напрягал память, пытаясь вытянуть из ее глубин хоть что-нибудь, имеющее отношение к этому военному. И все-таки он мог голову дать на отсечение: где-то, при каких-то обстоятельствах им доводилось быть знакомыми… Нет, ничего не мелькает, хоть тресни! А память на лица у Агеева всегда была отменная. Была… То-то и оно…
Агеев досадливо крякнул и вернулся в вестибюль.
— Мне бы с кем тут поговорить, — обратился он к дежурному.
Уважительно поглядев на орден Боевого Красного Знамени, тот спросил у Агеева его фамилию, имя и отчество.
— Минуточку подождите, товарищ! — И снял телефонную трубку.
Пока велись переговоры, Агеев разминал пальцами папироску в кармане тужурки. Дежурный покосился на его ходившую ходуном руку и кивнул на стоявший при входе деревянный диванчик:
— Можете там покурить.
С зажатой в зубах дымящейся папиросой Агеев откинулся на спинку диванчика и, уронив на бедра сухие кулачки, вернулся памятью к тому давнему июльскому дню, когда, стоя спиной к только что вырытой яме, на самой ее кромке, увидел прямо перед собой десяток черных винтовочных зрачков и столько же зеленых фуражек с кокардами, словно бы надетых набекрень на винтовки.
Оказавшись перед бездушным, нерассуждающим, повинующимся чужой воле механизмом, который через несколько мгновений должен стереть его с лица земли, Агеев перевел взгляд на стоявшего чуть в стороне франтоватого офицера с хлыстом в руке. На единственную живую морду с глазами, в которые можно было плюнуть.
Готовясь отдать команду, офицер окинул сосредоточенным взглядом застывших в ожидании солдат. Глаза его прятались и тени надвинутого на самые брови козырька.
Агеев разлепил саднящие, спекшиеся губы и сипло позвал:
— Ты, белая сволочь!
Офицер коротко крутанул головой, словно воротник френча давил ему шею. Голубовато-серые глаза выражали одно лишь холодное любопытство. Агеев подобрался как перед прыжком, набрал полные легкие воздуху. Лицо его исказилось в гримасе…
И в этот момент кто-то из стоявших вместе с ним на краю ямы запел «Интернационал». Судорожно сглотнув, Агеев подхватил со второй строки, не сводя с офицера исступленно-яростного взгляда.
— …Весь мир-р голодных и р-рабов!.. Кипит наш р-разум…
Молодой смуглолицый поручик продолжал медленно поворачивать голову, с интересом оглядывая поющих, и у Агеева было такое чувство, что вот сейчас, как только встретятся они глазами, поручик тут же свалится замертво.
Офицер, словно догадавшись об этом, вдруг застыл в неподвижности, а затем быстро повернул голову в сторону надетых на винтовки фуражек и вскинул обтянутую перчаткой руку с зажатым в ней хлыстом.
Агеев еще успел ухватить глазом, как, отдавая команду, поручик ощерил жесткий безусый рот с чуть выступающими вперед верхними резцами. А затем наступили тьма и безмолвие.
С тех пор, вот уже полтора десятилетия, Агеев искал новой встречи с поручиком. Чтоб расквитаться за все. Уничтожить собственными руками. Агеев не мог спокойно жить, пока тот расхаживал по земле. Смерть в образе смуглолицего поручика душила его по ночам в кошмарных снах.
Агеев не помнит, как помирал после расстрела.
И как выбрался из ямы — тоже не помнит. Сознание вернулось уже на воле: вдруг почудилось, как чья-то мягкая прохладная рука поглаживает по лицу. Открыл глаза и понял, что жив, увидев над собой обвязанное белым платком бабье лицо. Молодое ли, старое — не разглядел тогда. Хотел спросить: «Ты — кто?» Но язык не ворочался, во рту все горело огнем.
— Ну-ко приподымись, родименький! — услышал быстрый шепоток.
Как подымался — тоже начисто вылетело из памяти. А помнит отчетливо, как шел, обхватив женщину здоровой рукой за шею и приволакивая левую ногу. Была ночь, ветер шумел в верхушках сосен. Жгучая боль все сильней раздирала плечо, грудь и ногу. Дышал он с присвистом, воздуху не хватало. Но все же шел.
А потом закачалась перед глазами стремянка, и он ухватился за перекладину.
— Залазь, родименький!
Женщина помогла ему утвердить здоровую ногу на нижней перекладине и стала подсаживать. Агеев подтянулся одной рукой.
И снова — провал в памяти. Последнее, что вспоминается из той ночи, — это как женщина втягивала его, ухватив крепкими руками под мышки, в запашистую тьму сеновала.
Три недели Пелагея, тайком подымаясь на сеновал, отпаивала его какими-то отварами, накладывала на раны примочки да целовала горячими влажными губами, когда думала, что он спит. А сама каждую минуту — и днем и ночью — находилась в смертном страхе, укрывая Агеева не только от карателей, но и от собственного мужа, белогвардейского унтер-офицера, служившего в Торске, в строевом батальоне, и частенько, раза два, а то и три в неделю, наведывавшегося домой.
Всякий раз во время побывки унтер накачивался самогонкой и по ночам корил и колотил безответную жену за то, что не рожает ему детей. Когда утром после его отбытия Пелагея приходила на сеновал проведать Агеева, все лицо ее и руки были изукрашены синяками.
Если бы силы позволили Агееву, он не задумываясь прибил бы унтера насмерть, разом разделавшись с ним за все муки, принятые этой доброй и, как после оказалось, вовсе невиноватой в своем бесплодии женщиной. Но не было сил подняться…
А еще более того жаждал он другой мести. Ему нужен был поручик.
Дом Пелагеи стоял на самой окраине поселка, и временами Агеев слышал доносившиеся из лесу, со стороны кладбища, гулкие залпы.
Еще до ареста, последовавшего на другой день по его прибытии в Казаринку, Агеев узнал от товарищей, что в этом рудничном поселке, расположенном в трех верстах от Торска, остановилась рота карателей и что командиры двух из четырех ее взводов — здешние жители. А командир второго взвода Сергей Макаров и вовсе приходился родным братом председателю рудничного Совета Василию Макарову, с которым Агеев как раз и должен был встретиться, да не успел: за несколько часов до прихода Агеева в Казаринку товарищи спешно переправили Василия в Торск, спрятав его в возу сена.
В арестной камере в одно время с Агеевым оказался рабочий Казаринского рудника, живший через дом от Макаровых, ровесник Сергея и товарищ его детских игр. Вместе и в церковноприходской школе учились. Потом Сергей уехал в Торск, окончил торговую школу и устроился писарем на суконной фабрике Агурова. В самом начале империалистической его мобилизовали и отправили солдатом на фронт. Как уж он там сумел выбиться в «люди», про то в подробностях ничего не известно, только выбился. «Георгия» получил, офицером стал. Карателем. Да где — в родном поселке!
— Тебя-то признал, нет? — спросил Агеев у рабочего.
— Да вроде как нет.
— Не он это тебя? — кивком показал Агеев на рубцы, украшавшие лицо рабочего.
— Не, другой. Пашка Неволин с Подгорной улицы. Мы с имя здорово дрались пацанами.
— Теперь, значит, отыгрался?..
В начале четвертой недели Пелагея окликнула его со двора:
— Касатик, родименький, красные пришли! — и завыла по-бабьи.
Сгинул унтер. Бесследно исчез поручик Макаров. Но не мог Агеев тотчас пуститься следом за отступавшими белогвардейскими частями: слаб был, еще с месяц пришлось поваляться.
Зато потом, почти до самого конца гражданской, охотился он за своим поручиком. Всякий раз стоило во время боя замаячить перед его глазами офицерскому погону, как в Агеева словно дьявол вселялся. С удесятеренными силами прорубался он туда, увлекая за собой взвод, и часто бывало — сталкивался с белым офицером лицом к лицу. Но с Макаровым встретиться так и не довелось.
Под Волочаевкой Агеев был тяжело ранен в голову, и здесь кончилась для него гражданская война. За беспримерное геройство наградили его орденом, но душевного покоя он так и не обрел. В холодном поту, с неровно бьющимся сердцем просыпался он по ночам и уж до самого утра не смыкал глаз, с тоскою думая о том, что время уходит и все меньше надежд остается на встречу с поручиком.