Марк Твен - Простаки за границей, или Путь новых паломников
Я обожаю таких людей. Одна из наших пассажирок рассказывала, как ее земляк, который пробыл два месяца в Париже, вернувшись домой, назвал своего закадычного друга Герберта Эрбером! Впрочем, он извинился и сказал: «Ей-богу, это просто невыносимо, но я ничего не могу с собой поделать. Я так привык к французскому прононсу, мой милый Эрбер, – черт возьми, опять! – так привык к французскому прононсу, что никак не могу от него избавиться. Ужасно неприятно, уверяю тебя». Этот занятный идиот, которого звали Гóрдоном, заставлял окликать себя на улице по три раза, прежде чем отозваться, а потом рассыпался в извинениях и объяснял, что привык к обращению «мсье Горррдóн» и забыл, как звучит его собственное имя! Он носил в петличке розу; он прощался на французский манер – двойным взмахом правой руки перед лицом; он называл Париж – «Пари» в обыкновенном разговоре на родном языке; он таскал в нагрудном кармане конверты так, что были видны заграничные марки; он отрастил усы и острую бородку и вообще прилагал огромные усилия, чтобы заставить всех поверить в его воображаемое сходство с Луи-Наполеоном, – сходство, которым он очень гордился; и сверх того, преисполненный благодарности, совершенно необъяснимой, принимая во внимание, как мало было для нее оснований, он восхвалял Творца за то, что тот создал его таким, каков он есть, и продолжал радоваться своей крохотной жизни так, как будто его и в самом деле специально задумал и воздвиг великий Зодчий Вселенной.
Представьте себе только наших Уиткомов, наших Эйнсуортов, наших Уильямсов, которые расписываются на ломаном французском языке в книгах заграничных отелей! Дома мы смеемся над англичанами, которые так упрямо держатся своих национальных привычек и обычаев, но здесь, за границей, мы вспоминаем об этом очень снисходительно. Неприятно видеть, как американец в чужой стране всячески хвастает своей национальностью, но просто гадко смотреть, как он корчит из себя нечто совсем уж странное, – получается уже не мужчина, не женщина, не рыба, не мясо, не дичь, а жалкий, ничтожный гермафродит-француз!
Из множества церквей, картинных галерей и прочего, что мы видели в Венеции, я упомяну только одно – церковь Санта-Мария-деи-Фрари. Ей, если не ошибаюсь, около пятисот лет, и она стоит на миллионе двухстах тысячах свай. В ней под пышными памятниками покоятся тело Кановы и сердце Тициана. Когда Тициан умер, ему было почти сто лет. В то время свирепствовала чума, унесшая пятьдесят тысяч жизней, и неопровержимым свидетельством благоговения, которое внушал этот великий художник, служит тот факт, что в ту пору смерти и ужаса только его одного разрешили похоронить торжественно.
В этой церкви находится также гробница дожа Фоскари, чье имя навеки прославил некоторое время живший в Венеции лорд Байрон.
Надгробие дожа Джованни Пезаро в этой же церкви – настоящая диковинка среди могильных памятников. Оно имеет восемьдесят футов высоты и походит на причудливый языческий храм. Его подпирают четыре гигантских черных, как ночь, нубийца в белых мраморных одеждах. Черные ноги босы, а сквозь прорехи в рукавах и штанах видна кожа из блестящего черного мрамора. Скульптор был так же изобретателен, как нелеп изваянный им надгробный монумент. Два бронзовых скелета держат свитки, два больших дракона поддерживают саркофаг. В вышине, среди всего этого гротескного нагромождения, сидит покойный дож.
В монастырском здании, соединенном с этой церковью, находится государственный архив Венеции. Мы его не видели, но говорят, что он насчитывает миллионы документов. «Это копившийся столетиями архив самого осторожного, самого бдительного и самого недоверчивого из всех когда-либо существовавших правительств, при котором все записывалось и ничто не говорилось вслух». Он занимает около трехсот комнат. Тут хранятся рукописи из архивов почти двух тысяч семейств, монастырей и обителей. В них заключена тайная история Венеции на протяжении тысячелетия – заговоры, негласные приговоры, казни, поручения наемным шпионам и убийцам, – готовый материал для бесчисленных романов тайн и ужасов.
Да, я думаю, мы видели все, что можно увидеть в Венеции. В ее древних церквах мы видели такое изобилие дорогих, искусно сделанных надгробных украшений, какое нам и не снилось. Мы подолгу стояли в сумрачном благолепии этих святилищ, покрытых прахом столетий, среди запыленных могильных памятников и статуй славных мертвецов Венеции, пока наконец нам не начинало казаться, что мы уплываем все дальше, дальше и дальше в великое прошлое, что перед нами развертываются картины глухой старины и что мы видим давно исчезнувшие поколения. Все время мы грезили наяву. Я не знаю, как иначе описать это ощущение. Часть нашего существа оставалась по-прежнему в девятнадцатом столетии, но другая его часть каким-то необъяснимым образом жила среди призраков десятого.
Мы видели столько знаменитых картин, что в конце концов наши глаза утомились и смотрят на них уже без всякого интереса. И это не удивительно – ведь в Венеции находится тысяча двести картин Пальма Младшего и тысяча пятьсот – Тинторетто, не говоря уже о соответствующих количествах произведений Тициана и других художников. Мы видели знаменитого «Каина и Авеля» Тициана, его «Давида и Голиафа», его «Жертвоприношение Авраама». Мы видели колоссальное полотно Тинторетто, которое имеет семьдесят четыре фута в длину и уж не знаю сколько в высоту, и оно показалось нам весьма вместительной картиной. Тех мучеников и святых, изображения которых мы видели, вполне хватило бы, чтобы очистить от греха весь наш мир. Пожалуй, мне не следовало бы признаваться в этом, но поскольку в Америке у человека нет возможности стать ценителем искусства и поскольку я не мог стать им за несколько недель пребывания в Европе, то, принеся все необходимые извинения, я все-таки сознаюсь, что, увидев одного из этих мучеников, я почувствовал, что видел их всех. Все они обладают большим фамильным сходством, все они одинаково одеваются в грубые монашеские рясы и сандалии, все они лысы, все стоят примерно в одной и той же позе и все без исключения устремляют взоры в небо, а их лица, как сообщают мне Эйнсуорты, Мортоны и Уильямсы et fils, полны «экспрессии». А я в этих квазипортретах не вижу ничего, что меня задевало бы за живое, трогало или могло заинтересовать. Если бы только великий Тициан обладал даром пророчества и, пропустив очередного мученика, съездил бы в Англию и написал бы портрет Шекспира – пусть ребенком, – портрет, которому теперь мы могли бы доверять, род людской до самого последнего поколения простил бы ему потерянного мученика ради обретенного поэта-провидца. Я думаю, потомки обошлись бы и еще без одного мученика ради исторической картины, вышедшей из-под кисти Тициана и изображавшей бы какое-нибудь современное ему событие, – например, он мог бы написать Колумба, который, открыв новый мир, возвращается домой в цепях. Ведь запечатлели же старые мастера несколько эпизодов истории Венеции – и на них мы не устаем глядеть, несмотря даже на то, что изображение покойных дожей, которые официально представляются Деве Марии в заоблачных высях, переходит, по нашему мнению, границы благопристойности.
Но хотя, когда дело касается искусства, мы исполнены смирения и скромности, все же наше изучение нарисованных монахов и мучеников не осталось совершенно бесплодным. Мы не жалели усилий, дабы приобрести знания. И достигли некоторых успехов. Кое-чему мы выучились; быть может, в глазах людей сведущих это пустяки, но нам наши познания доставляют радость, и мы так же гордимся своими незначительными достижениями, как и те, кто знает гораздо больше, и точно так же любим их показывать. Когда мы видим монаха, гуляющего со львом и спокойно взирающего на небеса, мы понимаем, что это святой Марк. Когда мы видим монаха с книгой и пером, спокойно взирающего на небеса в поисках нужного слова, мы понимаем, что это святой Матфей. Когда мы видим монаха, сидящего на камне и спокойно взирающего на небеса, а рядом с ним череп, составляющий весь его багаж, мы понимаем, что это святой Иероним, ибо мы знаем, что он предпочитал путешествовать налегке. Когда мы видим человека, спокойно взирающего на небеса и не замечающего, что его тело насквозь пронзено стрелами, мы понимаем, что это святой Себастьян. Когда мы видим других монахов, спокойно взирающих на небеса, но не имеющих при себе никаких опознавательных знаков, мы всегда спрашиваем, что это за личности. Мы поступаем так потому, что смиренно стремимся к знанию. Мы уже видели тринадцать тысяч святых Иеронимов, двадцать две тысячи святых Марков, шестнадцать тысяч святых Матфеев, шестьдесят тысяч святых Себастьянов и набор из четырех миллионов монахов, не имеющих особых примет, и поэтому мы чувствуем уверенность, что, осмотрев еще некоторое количество этих разнообразных картин и приобретя еще больший опыт, мы проникнемся к ним тем же всепоглощающим интересом, который испытывают наши просвещенные соотечественники из Amérique.