Василий Стенькин - Без вести...
— Эй, браток, слазь-ка, — вдруг услышал он чистейший русский язык.
Немало удивившись, Иннокентий не спеша спустился с лестницы. Выгоревшая тенниска, светлые брюки в крупную клетку и корзина, на которую опирался парень, наглядно указывали на его место в апельсиновом раю.
— Услышал, что появился русский, пришел познакомиться.
— Ну, что ж, — Каргапольцев вытер потную руку о штаны и протянул парню. — Иннокентий... Иннокентий Михайлович Каргапольцев.
— А я, Григорий, только не Распутин, — пошутил он, — Кузьмин. Григорий Иванович Кузьмин, — добавил уже серьезно. — Как живется?
— Видишь... — Иннокентий показал на наполненную корзину, мокрую от пота рубашку и руки в подтеках грязи.
— Да, — неопределенно заметил Кузьмин. — А какие планы, мечты?
— Какие там мечты, сегодня сыт, и ладно.
— Без мечты, Иннокентий, нельзя. Человек без мечты, что муха без крыльев.
— Может, птица?
— Птица — слишком громкое сравнение для таких, как мы.... Именно, муха. А я живу, — он усмехнулся, — как желудь в лесу: не знаю, каким ветром сдует, неизвестно, какая свинья сожрет. А пожаловаться некому: кругом все дубы, дубы...
Кузьмин достал сигарету, размял, щелкнул зажигалкой, прикурил.
— А если говорить серьезно, хреново живу, — сказал он, сплевывая попавшую на язык табачную крошку. — Чувствую себя человеком третьего, что ли, сорта. Уж больно четко здесь люди разграничены. Каждому определено место...
— Всяк сверчок — знай свой шесток, так на Руси говорили, — заметил Иннокентий, немного недоумевая по поводу откровенности Григория, даже чуточку подозрительной.
— Как проводишь уик-энд?
— Не понимаю, — ответил Иннокентий.
— Узнаю новичка. Это свободное время с полудня субботы до утра понедельника. Побродим в горах?
— Можно, однако.
Условились встретиться в воскресенье, сразу же после завтрака...
— Фу ты, проклятая жарища, нигде от нее не скроешься, — произнес Григорий, усаживаясь на поваленное дерево. Достал из кармана платок, долго вытирал лицо и шею.
— Хочешь послушать, как я нашел тебя? Забавно получилось... В общем, случайно услышал разговор хозяина с мэнеджером. Мистер Джексон советовал ему присматривать за русским. Я в начале решил, что это обо мне говорят, а потом он назвал твое имя. Хозяин подозревает в тебе коммуниста.
— Удивительное дело, — пожал плечами Каргапольцев, — я же никакого повода не давал...
— Ну, подумал я, — продолжал Григорий, — если коммунист, — значит, порядочный. И разыскал тебя... Удовлетворен?
— Что ж, бывает и так.
— А ты не свертывайся в клубок, я же к тебе по-хорошему.
— Да нет, я ничего... Очень рад встрече... Это у меня просто привычка к осторожности.
— Ладно, не сержусь. Хочешь мою беду выслушать? — Григорий глубоко затянулся и выпустил длинную струю дыма. — О своей жизни на родине расскажу в другой раз, а сейчас начну с того, как здесь оказался.
...Случилось это два года тому назад. Служил на территории ГДР. Наш гарнизон размещался недалеко от какого-то небольшого городка. Служил как все, в общем, добросовестно служил...
Кузьмин опять вытер лицо и стал обмахиваться платком.
— Как в парной бане. Вроде и от солнца спрятались, а печет.
Иннокентий молча снял пиджак, повесил на ветку. Он понимал волнение Григория, не хотел отвлекать его.
— Одним словом, правильно служил, — произнес Кузьмин, прикуривая вторую сигарету, — пока не познакомился с одной девушкой. Звали ее Ирма. Маленькая такая, блондинка... Ей было двадцать три, а мне едва двадцать исполнилось. Одним словом, сопливый юнец, десятилетку окончил за год до призыва... Стали встречаться: сперва одни, потом она нашла подружку, я — товарища... Пьем танцуем...
По уши завязли, не можем сообразить, как вырваться из того болота... Поделился я тревогами с Ирмой, а она и говорит: «У меня неподалеку дядя живет, такой умница, все может. Он научит». И даже письмо показала: дядя приглашает навестить его, познакомиться. Я разозлился, влепил ей пощечину: что же это, говорю, ты никак толкаешь меня на измену Родине? Она, стерва, плачет, в любви клянется: какая тут измена, просто на один день съездить к родственнику невесты. Ревет, на шею кинулась. Ну, я и ошалел, согласился.
— Слушай дальше. Выпросил я у командира увольниловку до двадцати четырех ноль-ноль, и прямо к ней. Ирма встретила веселая, ласковая, хвалит меня, а я как телок, только хвостом помахиваю. Добрались мы до вокзала, взяли билеты до соседней станции. Ирма мне еще мороженого купила, ну и себе... И больше я ничего не помню, очухался в Западной Германии. Ирмы и след простыл, а возле меня полицейский — сгреб за шкирку и — в тюрьму. Начались допросы: кто, откуда, зачем, не советский ли шпион и так далее. Я кричу, чтобы меня передали советскому командованию, а в ответ только смеются: поживи, мол, у нас. Выпустили, наконец. В общем, попал в переплет, оказался в чужом городе... А тут еще, понимаешь, подвернулся какой-то тип из этих самых российских солидаристов, будто его специально подсунули... А может и верно подсунули, ждал меня. У них все заранее было подготовлено: Ирма эта на разведку работала. Это я уже после сообразил.
Одним словом, сговорили меня, наобещали денег и стал я по чужим шпаргалкам выступать в газетах, по радио, хулить все наше советское, прославлять западную «свободу». А там как: чем пакостней клевета, тем больше марок получишь. Вот так, мосты теперь сожжены, отступать некуда.
Кузьмин встал, потянулся.
— Ну, а в Штаты как?
— В Штаты? Проще простого: дали марки и переправили за океан. Здесь потаскали немного — где служил, какие ракеты, где стартовые площадки? — на телевидение притащили, а теперь бросили, оставили, так сказать, в покое... А ты как попал сюда?
— С войны мотаюсь по белу свету. Все растерял, одно только и осталось — собственная совесть. Не запятнать бы... Лучше подохнуть, чем жить с грязной совестью.
— Это ты верно говоришь, — вздохнул Григорий. — Только поздновато такие правильные мысли приходят... Пойдем, жрать хочется.
Они зашагали в сторону Неймса.
— Скажи, Иннокентий, а с фашистами ты не того?
— Если формально смотреть, кое-что было. Но ущерба родине не нанес.
— Я вот почему спросил... В сентябре прошлого года вышел Указ об амнистии, слышал, наверное. Теперь к ответственности только тех привлекают, кто участвовал в расстрелах, в истязаниях советских граждан.
— Ничего я не знаю... От кого слышал? — с недоверием и надеждой спросил Иннокентий.
— Слышал?.. Ни от кого я не слышал, сам читал. В Нью-Йорке купил «Правду», а в ней Указ от 17 сентября. Там даже приписка есть, что на таких, как ты, распространяется. Правда. Так и написано: «распространяется на тех, кто находится за границей».
— Слушай... — у Иннокентия перехватило дыхание, — а не для пропаганды это?
Каргапольцев был ошеломлен неожиданной вестью. Беспорядочно запрыгали мысли: домой, совесть, позор...
— Ну и что ты думаешь, Григорий?
— Хотел отсюда добровольцем поехать в Сибирь. Будь что будет, пусть хоть в лагерь... Но не разрешат ведь... Наши русские не разрешат. Скажут, захотел пожить в западном раю, ну и живи... А ведь у меня там мать, отец. Брат учился в Военной академии, из-за меня могли выгнать...
— Выходит, что и наши могут еще не принять...
— Я встречал людей, которым отказали, но все равно буду добиваться...
Долго шли молча. Наконец, Григорий сказал:
— Одним словом, Иннокентий Михайлович, обоим нам здешняя жизнь не по вкусу. Так ведь? Ну и давай держаться вместе.
— Я рад, Гриша, что познакомился с тобой.
Уже за ужином в «Цветущем клене», тщательно разжевывая жесткую ветчину, Кузьмин спросил:
— А что за человек этот друг твой? Как его, Анджей?
— Пока сам не пойму: то смирение у него, то клыки высунет. Одно могу сказать, он здесь прижился. И вообще, сволочь...
— Гляди, будь осторожен, Иннокентий. Очень уж он перед хозяином и мэнеджером пресмыкается.
Расплатившись с официантом, вышли на улицу. Ночь была теплая, но не душная.
Не зря говорят: понедельник — день тяжелый. Первая половина дня прошла обычно: палящее солнце и дышащие ароматом тяжеленные корзины жгли плечи и гнали соленые струйки по пыльным лицам. Все началось с обеда.
Подошел Глущак, с гордостью протянул Иннокентию газету «Новое русское слово», ткнул пальцем в третью полосу.
«Правда о русских концлагерях», — прочитал Иннокентий. Под статьей жирным шрифтом набраны имя и фамилия автора: «Анджей Глущак».
Каргапольцев подозрительно оглядел Анджея, принялся читать.
В статье рассказывалось о том, что он, автор, десять лет пробыл в русском концлагере. Его вина будто бы заключалась в христовой вере. Далее описывались жуткие издевательства и пытки, которыми его якобы заставляли отречься от бога. Но воспитанный в духе высоких принципов христианства, он будто бы стойко выдержал и сохранил в чистоте душу и веру.