Станислав Куняев - Поэзия. Судьба. Россия: Кн. 2. …Есть еще океан
Написано, видимо, уже в середине семидесятых годов.
А вот фотография: Игорь на берегу Сожа с громадной щукой и надпись: "Любимому другу Станиславу, где мы, там и удача". Сож. Июнь 1971 г.
И еще одна. Рыбак в позе победителя, со спиннингом, с крупной семгой в подсачеке на порожистой карельской реке: "Другу лучшему мою первую семгу. Порог "Собачья пасть". Шкляра".
"Ну, конечно же, Игорька надо в афишу!" — решил я тогда, осенью 1982 года. Впрочем, сомнения были. Наши отношения из-за каких-то мелочей иногда разлаживались, но пятьдесят лет — все-таки не шутка! Нет, без него мой юбилей — не юбилей, как и без Передреева и Кожинова. Главное, чтобы он в конце ноября был в Москве.
Вечером я позвонил ему и сказал, что очень прошу в конце ноября быть в Москве и выступить на вечере. В ответ вдруг услышал нечто странное:
— Друг, давай встретимся завтра, мне надо обо всем этом поговорить с тобой серьезно.
Мы встретились на улице Воровского возле монумента Льву Николаевичу Толстому, Игорь щелкнул зажигалкой, затянулся и сделал какое-то почти физическое усилие, от которого желваки напряглись на его лице:
— Знаешь, я обдумал твое предложение. Я не буду выступать на твоем вечере. Но в трудную минуту я всегда помогу тебе. Только тайно, а не открыто.
Я изумленно поглядел ему в глаза, как бы желая удостовериться, что это — не обмолвка, хотел сказать, что двадцать лет все-таки так легко из жизни не вычеркнешь, что я всегда помогал ему открыто, а порой демонстративно, но вдруг понял, что все напрасно, повернулся и пошел к железным воротам, оставив его наедине с Толстым…
А начиналось все — именно двадцать лет тому назад — совершенно замечательно.
* * *В 1962 году мы впервые встретились, по-моему, в журнале "Смена". Провинциальный, бедно одетый в затертую курточку и несвежую рубашку, в какой-то заячьей облезлой шапке, юноша подарил мне тоненькую безвкусно оформленную книжечку с дерзким названием "Я иду"… И надпись на титульном листе сделал размашистую и вдохновенную: "Станислав! Люблю тебя и стихи твои. Еще много хотел написать, но ты и так все поймешь. Игорь Шкляревский. 1962 г".
Свежая была книга. Утренняя. Осенняя. Чистая… Ее героями были форели и птицы, заливные луга и весенние заморозки…
Как и положено в таком возрасте, была в книге и яростная жажда самоутверждения, время от времени неожиданно отступавшая перед способностью молодого поэта впадать в созерцательное оцепенение, когда он вдруг, как нечто самое важное, замечал:
и паутину у сосны,и одинокую сороку,и тельце высохшей осы,и опустевшую дорогу.
Мы понравились друг другу, договорились встретиться, когда он вернется из поездки на Дальний Восток — на Сахалин, на Южные Курилы. Подобно своему тогдашнему кумиру Артюру Рембо, решившему въехать в Париж через провинцию, Шкляревский с юношеской непосредственностью рассчитывал вернуться победителем в Москву через Охотское море. И обязательно с новой книгой, да такой, какую не в силах написать ни Евтушенко, ни Рождественский, ни Володя Цыбин. Через два-три месяца он действительно привез с окраины страны рукопись, которую позже счастливо назвал "Фортуна", с вольными, романтическими стихами, навеянными не только воспоминаниями о "Пьяном корабле" Артюра Рембо, но и жизнью на рыбацком сейнере, о смытом за его борт матросе:
Лежал я на дне океана,окутанный длинной травой,и мертвое солнце вставалонад мертвой моей головой.
Медузы ко мне подплывалии крабы светились во мгле,а люди еще вспоминали,о том, что я жил на земле.
Что был я матросом толковым,свободу и женщин любил,работал на флоте торговом,надежным товарищем был.
Лишь только однажды забылся,задумался, глядя в туман,расслабился и поплатился,и смыло меня в океан.
О как он звенит и хохочет,в стеклянные бьет поплавки,ласкает, зовет и бормочет,прощает земные грехи.
Земные печали смываети учит себя забывать,но слабостей нам не прощает,ошибок не хочет прощать!
Вскоре я получил письмо из Могилева, в котором мой молодой друг приглашал меня на свою родину.
"6 июля 1966 г.
Мое воображение, незамутненное мелкими страданиями, рисует мне такие изумительные мгновения нашей жизни на берегу реки Сож, что я жду твоего появления, как в детстве праздника, ибо есть такие радости, которые одному узнать и оценить не под силу. Там, где я рыбачу, правый берег весь в соснах, лес стоит стеною у самой воды, а на левом берегу долина в дубах и обрыв, заросший черной смородиной, которую можно собирать ведрами. Зная твое железное здоровье, уверен, что твоя разодранная пасть (я выздоравливал после операции. — Ст. К.) через неделю-полторы начнет работать с веселым хрустом, как машина, перемалывая все и вся… "
Жизнь на Соже до сих пор вспоминается, а иногда и снится мне. Деревня Александровка — на высоком берегу реки, темные белорусские хаты, обрывистый склон к воде… Тетка Соня, у которой мы ночуем, ужинаем бульбой со свиным салом, запиваем крестьянский ужин молоком, разводит в чугуне болтушку для поросенка, а сама пытает нас о судьбе несчастного негра Поля Робсона, про которого она недавно услышала по радио.
— Заусим яму в Америке жить не дают! — жалко ей, встающей в пять часов утра и засыпающей в полночь, всю жизнь проработавшей в "колгоспе", угнетенного негра-миллионера… Игорь уходил на сеновал, где писал стихи о деревенской жизни:
Руки болять! Ноги болять!Клевер скосили. Жито поспело.Жито собрали. Сад убирать.Глянешь, а греча уже покраснела.Гречу убрали. Лен колотить. Лен посушили. Сено возить.Сено сметали. Бульбу копать.Бульбу вскопали. Хряка смолить.Клюкву мочить. Дровы пилить.Ульи снимать. Сад утеплять.Руки болять! Ноги болять!
Каждое утро мы вставали и, зябко ёжась, входили в летящую с реки пелену тумана, садились в холодную лодку, брякали заиндевелой цепью, стучали влажными тяжелыми веслами, подымались вверх к семейству темно-зеленых дубов, к глинистому берегу, под которым в глубоких промоинах у самого дна стояли тяжелые красноперые, крупночешуйчатые язи, и с замирающими от предчувствия удачи сердцами разматывали удочки, под шум осенних берез.
* * *Игорю
На рассвете холодная дрожьвдруг встряхнет полусонное тело,вздрогнешь радостно — и не поймешь,
дождь прошел или жизнь пролетела.А вокруг осыпались леса,и деньки становились короче.Выйдешь в рощу — кружится листва,глянешь в небо — а там синевасквозь просветы в осиновой роще.
И на этот разгул сентябрямы глядели с тобой чуть не плача,и за это меня и тебябескорыстно любила удача.Рыба шла и на деньги везло,в пьяных драках спасались случайно,и в руке не дрожало веслои гитара звенела печально.Мой простуженный голос хрипел,что туманное утро настало,а в то время, покамест я пел,с легким звоном листва облетала.
А когда рыбалка надоедала, то брали у тетки Сони плетеные ивовые корзинки и отправлялись в дубовые рощи и березовые перелески, где дышали грибной сыростью, то и дело срезая под самый корень крепкие боровики с кофейными шляпками, оранжевые рыжики, темно-коричневые подберезовики… Однажды в березовой роще кто-то из нас наткнулся на старый, грубо сколоченный и уже ветхий крест над безымянной могилой. Вечером за ужином мы спросили тетку Соню, чья это могила.
— Та в сорок первом годзе, наши отступили, а мы, дзеуки, у лес пошли по ягоды, глядзим, а там хлопчик — красноармеец лежить. А немцы в деревню уже вошли, ну мы яго и закопали в лесу, и крест поставили.
В тихой деревне над СожемДобрые люди живут.В этой деревне я прожилМного счастливых минут.В роще над Сожем траншеиЧерной водою полны,Не было в мире страшнееНашей великой войны.
Сколько морозов и ливней минуло!Сколько ночей! …Не было крови обильней,не было слез солоней.Не было праведней славы…Над потемневшей водой
Никнут привядшие травы,Кружится лист золотой.И озаренный закатом,Врезан в березовый лесНад неизвестным солдатомЧерный от времени крест.
Это мое стихотворение 1965 года.