Эрнст Юнгер - Ривароль
Чтобы произвести подобный эффект, требуется, конечно же, искусственное освещение, и прежде всего свет рампы. Выбор, стало быть, падает на женщин — здесь их поле деятельности и их сила, — причем всегда на тех, что располагают духовными, а когда возможно, и материальными средствами для попечения об избранном обществе.
В жизни Ривароля салон должен был играть важную роль уже потому, что она не мыслилась без нескончаемых разговоров, без потребности формулировать и развивать идеи в ходе беседы. Салоном руководит женщина, задающая в нем тон, в нем владычествующая. В предшествовавшие Революции десятилетия его влияние на формирование общественного мнения и на развитие талантов и характеров неуклонно возрастает. Мы вправе рассматривать его как один из зрелых плодов культуры: существуют эпохи, когда салон еще не возможен, и другие, когда он уже не возможен. Коль скоро в нем главенствовала женщина, установление равноправия лишило ее этой формы влияния. Ее участие в формировании общественного мнения ограничивается теперь коллегиальными органами, прообразом которых является клуб, где правила игры задаются мужским мышлением. Это вовсе не означает, что она обязательно становится синим чулком. Скорее, здесь намечается тип женщины, которую ум делает еще более желанной. В этом отношении наш рабочий кабинет в своей обыденности опережает искусства, до сих пор не предложившие нам никаких иных образцов.
5
Влияние салона на политическое развитие остается более анонимным, чем влияние двора, кабинета, а позднее и парламента, но оттого не менее существенным. Ткань разговора плетут сообща; кому принадлежит новая мысль, та или иная меткая формулировка, выяснить бывает тем труднее, чем ярче производимое ими впечатление. Некоторые идеи, замечания, в самом деле, распространяются неведомыми путями со скоростью искр на запальном шнуре (особенно в критических ситуациях). Это времена сочинений, распространяемых из-под полы, и слов, нашептываемых на ухо; времена, когда авторству какой-либо конкретной шутки придается тем меньше значения, чем четче в ней расставлены точки над i. Зато возрастает цена слова; за него можно поплатиться головой. В периоды спокойствия об этом забывают, и это бывает пагубно для стиля. Когти притупляются.
«Братство или смерть» — говорят, эти слова были впервые произнесены именно Риваролем. Они касаются не только 1792 года, но вообще ситуации, которая периодически воспроизводится. Точнее тут не скажешь. Там, где непомерное воодушевление охватывает большие массы народа, дело идет к кровопролитию. В шумном ликовании, знакомом не каждому столетию, не слышно рычания хищных зверей. Но уже скоро, когда начинаются первые трудности, оно становится более различимым. Поэтому в буре всеобщего братания кое-кому может не поздоровиться. Пруссаки всегда, даже в самую раннюю пору, обладали в этом отношении острым слухом. «Там внизу марширует революция», — промолвил Фридрих Вильгельм III, когда под его окном с песнями проходил ландвер. А Вильгельму I испортили настроение цветы, замеченные им в 1864 году в стволах винтовок при вступлении одержавших победу войск.
Не только из трудов самого Ривароля, но и из многочисленных замечаний, разбросанных в биографиях и мемуарах, можно узнать, что в парижских салонах, а позднее, уже после эмиграции, и в гостеприимных домах Бельгии, Голландии, Англии и Германии он завязал личное знакомство со множеством влиятельных современников. Многие были им очарованы, и подобное впечатление блестяще описано, к примеру, у Шендолле. Берк называл его «Тацитом французской революции», а Вольтер сказал: «C'est le Français par excellence».[5]
Другие говорят, что не поддались его чарам; к ним принадлежат Шатобриан и герцог де Линь, на которого свойственная Риваролю манера говорить, чем-то похожая на фейерверк, произвела отталкивающее впечатление. Впрочем, не следует слишком доверять суждению людей, которые сами привыкли быть в центре внимания. То, что друг о друге говорят красивые женщины и литераторы, всегда по меньшей мере подозрительно.
6
В этой связи нужно коснуться и вопроса о том, можно ли Ривароля назвать денди, к каковому ордену его пробовал причислять уже Барбе д'Орвильи. Но раз уж в своей книге о Бруммеле, который был только денди и больше ничем, д'Орвильи противопоставляет ему герцога де Ришелье и лорда Байрона, которые помимо этой возделывали еще и другие нивы, то Ривароля следовало бы поместить в их ряду. Д'Орвильи говорит, что в их случае общество лишь на мгновение отпустило поводья, тогда как в случае Бруммеля оно скучая пожевывает травинку. Он пишет далее: «Если убрать денди, что останется от Бруммеля?» У Ривароля же мы наталкиваемся на основу, что скрыта под узором его личного существования. Он действует «от имени и по поручению».
Убедительное прояснение проблемы было дано Отто Манном в его исследовании «Современный денди», вышедшем в 1925 году. Манн описывает денди как поздний эстетический тип в рамках подвергающегося все большей нивелировке и знающего только материальные интересы общества, с которым он в разладе. Между тем, поскольку сам он уже оторван от глубинных богатств культуры и не испытывает их притока, он чувствует потребность хотя бы формально реализовать свое притязание на место в табели о рангах. Поэтому значительность начинают искать во всем внешнем, и прежде всего в своем собственном внешнем виде, превращаемом отныне в произведение искусства. Значение человека неизбежно перекладывается с того, что он есть, на то, что он собой представляет, и в связи с этим чисто эстетические стороны жизни и ее обустройства приобретают все больший вес.
Как своего рода передышка, разминка перед началом борьбы за подлинные цели дендизм сыграл свою роль во многих биографиях. Задолго до того как появилось это прозвище, во всех обществах и во всех культурах молодые люди месяцы и годы своей жизни тратили на пустяки (кстати, одна из этимологии возводит слово денди именно к этому корню).[6] Тут не были исключением даже правители — царь Давид, Цезарь или Фридрих Великий. Но всегда это был именно переходный период, развлечение, прелюдия перед постановкой настоящих задач. Денди задерживается в этой передней, и потому в старости у него бывает какой-то незавершенный облик, словно что-то в его жизни осталось невыполненным. Это бросается в глаза на портретах Бруммеля, Пюклера, Пелэма. Уайльдов Дориан Грей стал образцом в литературе: неподвижная золотая маска, под которой скрыта ужасающая пустота. На этих окраинах и процветает цинизм. Денди остается куколкой; это слово применимо к нему в обоих смыслах: и в значении личиночной стадии организма, и в значении детской игрушки. Чтобы вывести его из этой стадии, нужно причинить ему боль; она высечет на нем рунический знак жизни. Исправительный дом сделал Уайльда автором «De profundis».[7]
Помещая Ривароля в ряду денди, мы судим о нем по внешнему виду и делаем поспешный вывод на основании тех свойств, которые сближают его с человеческим типом, изображенным в «Воспоминаниях» капитана Гроноу или в «Истории Уайтов» Бурка. Если же попробовать снять внешний лоск, то под ним обнаружится не только знаток старой, уже созревшей культуры, но и ее законный наследник, отстаивающий в бытии то, что он собой представляет. Его суждения глубоки, его мера безошибочна. По этой причине он выше своего времени с его ограниченностью и слепотой и намного больше, чем его современник Робеспьер, заслуживает прозвища «Неподкупный».
7
На таком примере, таком единичном случае становится видно, как медленно в водоворотах и течениях бурного времени рождается подлинный металл. Слова тоже имеют свою цену и свой вес. Правильная мера обеспечивает им долгую жизнь, как старым, благозвучным мелодиям, вновь и вновь возвращающимся и радующим сердце, сколько бы ни заглушали их развязные уличные песни. Их действие достигает более глубокого уровня, чем ярус страстей.
Оттого и получается, что речи и писания людей, некогда волновавшие мир, задавшие ему направление, в котором мы движемся и поныне, со временем становится все труднее воспринимать. «CEuvres politiques»[8] Сен-Жюста сделались источником скуки, и даже речи могучего Мирабо действуют ныне как снотворное. Выплатив дань своей эпохе, они оказались истрачены, амортизированы. Легкость, с которой из-за слов, подобных эоловым мехам с гуляющим в них ветром, разыгрываются опустошительные бури, с давних пор занимала и угнетала мыслящих людей. Она дала Гераклиту повод уподобить языки демагогов ножам мясников и заставила Ли Бо задаться вопросом: