Буренин Николай - Николай Евгеньевич Буренин «ПАМЯТНЫЕ ГОДЫ»
И кладовую вашу:
Ныне день радости,
Веселый божий день!..
Горький очень чутко относился к певцам из народа, учившимся у самой природы. Несмотря на огромную работу, которой он ежедневно и регулярно был занят, он отрывался от нее или урывал у себя часы отдыха, только чтобы послушать пение или музыку.
Много позже, живя в Сорренто, он вставал в два-три часа ночи и выходил на террасу, чтобы послушать пение крестьянина, который возил муку из Кастелямаре в Санта-Агата, в окрестностях Сорренто. Дорога проходила мимо виллы, которую снимал Горький. У возницы была типичная итальянская двуколка, громыхавшая и скрипевшая, как целый обоз. В такие двуколки итальянцы запрягают быка с огромными рогами, невероятно тощую лошадь в разукрашенной сбруе, с высокой, отделанной медью седёлкой, с кистями, а часто и с султанами из фазаньих перьев на седёлке и на голове, а сбоку где-то пристегнут маленький серенький ослик, на долю которого приходится не меньше тяжести, чем на впряженных с ним вместе в повозку двух животных. Хозяин возвышается на мешках с мукой и, громко щелкая бичом, поет одну песню за другой.
Прежде чем пройти мимо виллы Горького, дорога вьется между скалами. Скрип телеги, грохот колес, цоканье копыт то отчетливо слышны, то замирают, а голос льется в непрерывной песне, то усиливающейся, то слабеющей. Никакие капризы стихий певцу не мешают: в тихую ли поэтичную ночь с синим бархатным небом и яркими, словно приблизившимися к земле звездами, в южную ли грозу, когда ежеминутно полыхают молнии, и гром, повторяемый раскатистым эхом в горах, готов, кажется, раздробить всю природу, а ураганный ливень смыть всё в бушующее море, - песня несется, и даже как будто голос громче пробивается сквозь все эти шумы и не хочет им уступить.
Горький просил узнать, откуда этот крестьянин и что он поет. Чуднее всего было то, что тот не мог даже назвать своих песен и ограничился ответом:
- Всё пою! Надо думать, что он часто импровизировал.
А. М. Горький на Капри. 1907 год.
Горький очень любил слушать пастухов- “пифферари” - волынщиков, ежегодно приезжавших из гор Абруццо, Калабрии и Апулии для прославления каприйской мадонны и для участия в рождественской процессии. На них-короткие грубые синие плащи домотканой материи из козьей шерсти, широкополые шляпы, шерстяные белые чулки и сандалии с узкими, оплетавшими ноги ремнями. Прежде всего они шли прославлять мадонну, стоявшую в гроте по дороге на Анна-Капри, затем принимали участие во встрече рождества, что так образно описывает Горький в своих сказках, и, наконец, являлись к Горькому выпить винца и поиграть ему.
Один из друзей Горького рассказал такой случай.
Однажды к Горькому явилась незнакомая компания. Молодой человек с красивым узким лицом и орлиным носом, с гитарой под мышкой, представился Горькому и попросил позволения ему спеть. Начал он с любовных неаполитанских песен, которые пел исключительно хорошо, быстро оживился, перешел на веселые и шуточные, стал декламировать и в конце концов разыграл несколько импровизированных сценок. И всё это очень естественно, пластично и непринужденно. Горький и бывшие у него гости были поражены талантливостью исполнителя.
- Вот она, настоящая комедия дель арте! - сказал Горький.
Оказалось, что “артист-импровизатор” - бедный извозчик из Сорренто, отец многочисленного семейства.
***
Горький восхищался пением Шаляпина. Как-то поздно вечером все собрались на большой террасе. Между колоннами вились гроздья дикого винограда, спускалисьдажеспотолка.На террасу перетащили из комнаты пианино.
Вилла “Серафина”была живописно расположена на склоне горы, спускавшейся к самому морю.
Терраса была освещена, и потому ночь за пределами ее казалась еще темнее, только видны были темно-синее небо и необычайной яркости звезды. По уступам горы, то тут, то там вспыхивали оранжево-красные огоньки папирос. По ним можно было судить, что вилла окружена людьми, пришедшими послушать знаменитого русского певца.
Загипнотизированный гениальным исполнением, с душевным трепетом аккомпанировал я Шаляпину, и не было песни, не было романса, которые не были бы встречены восторгом невидимых слушателей. Казалось, весь остров аплодирует великому певцу. Но стоило взять новый аккорд - всё замолкало, слышен был малейший шорох виноградных листьев, - публика переставала дышать.
Шаляпин пел много и очень разные веши:
свою знаменитую “Ноченьку”, “Солнце красное”, “Как король шел на войну”, романс Римского-Корсакова “Редеет облаков летучая гряда” и прочее.
Пел он много и иностранных композиторов:
“Два гренадера” Шумана, “Я не сержусь”, “Во сне я горько плакал”, но мне врезалась в память спетая по-итальянски “In guesto tombo oscnura” (“В мрачной могиле”) Бетховена и “Двойник” Шуберта.
Пел он так, что холод пробегал по спине…
Горький переживал исполняемые Шаляпиным романсы и песни не меньше, чем сам Шаляпин. Я никогда не видел его таким потрясенным. На глаза набегали слезы, он стеснялся их, отворачивался, иногда вставал, ходил по террасе, крутил свои непокорные усы, с сияющими глазами щелкал пальцами, вздергивал как-то особенно головой, прищуриваясь, словно видел то, что от других ускользало.
Прошло порядочно времени. Возвратившись в Петербург, я получил письмо от Горького. Алексей Максимович писал мне: “Сидим вечерами вчетвером и вспоминаем о тебе. Иногда Федору хочется петь. “А Евгеньича-то нет!”- говорит он, тыкая пальцами во все клавиши сразу”.
***
По просьбе Горького я взял ложу в театр “Политеамо” в Неаполе. Мы немного запоздали, и в театр вошли, когда уже началась увертюра. Однако наша хитрость не удалась. Не успели мы сесть, как раздался тихий стук в дверь. Сидя сзади, я осторожно приоткрыл дверь ложи и совершенно обомлел: типичный итальянский патер протягивал мне огромный букет цветов. Одет он был в черную сутану с широким красным кушаком. В руках держал шляпу с большими полями, с красным шнурком и кисточками сбоку.
Он был чрезвычайно взволнован, глаза его блестели, шепотом по-итальянски он просил передать букет “прекрасной синьоре Горькой с сердечным приветом знаменитому синьору Горькому”. Не успел я поблагодарить патера, как он прикрыл дверь, и, когда я вышел в коридор, его и след простыл.
Очевидно, патер боялся, чтобы его не увидели и ему не пришлось бы каяться в своей смелости. Когда я вернулся в ложу, произошло нечто еще более неожиданное.
В зале внезапно зажегся свет, увертюра прервалась, взвился занавес и из всех кулис во всевозможных костюмах стали выходить на сцену артисты.
Дирижер обернулся лицом к нашей ложе, вся публика встала со своих мест и под крики:
“Да здравствует Горький!”, “Да здравствует русская революция!”, “Долой царя!”-раздались звуки “Марсельезы”.
Не патер ли шепнул кому-то о присутствии Горького и Марии Федоровны в театре? Откуда он сам узнал, что они будут?
Горький сконфуженно встал, раскланивался с публикой и не знал куда деваться. Он очень не любил, когда его чествовали.
Несколько минут с новыми взрывами продолжалась эта манифестация, пока не погасили свет и снова не зазвучала увертюра из “Аиды” Верди.
После первого действия импрессарио поднес Марии Федоровне великолепный букет, и это послужило поводом для новой манифестации.
Не дожидаясь конца, мы хотели потихоньку уехать домой, но и это нам не удалось. Народ уже ждал у выхода из театра, и мы едва смогли добраться до экипажа, который потом еле двигался среди толпы, провожавшей Горького до самого отеля.
Итальянцы в то время горячо принимали Горького, а уж особенно народ, музыканты и певцы,-они любили его и видели в нем не только борца за свободу, большого писателя, но и человека, который глубоко понимал их, хорошо знал и любил их музыку, замечательную музыку народной итальянской песни.
Год в тюрьме
После возвращения из Соединенных Штатов Америки я возобновил подпольную партийную работу в Петербурге. Вскоре, однако, товарищи предупредили меня, что за мной установлена слежка и мне нужно уехать из города. Было решено, чтобы я направился в Финляндию и там использовал свои связи для устройства концертов и лотерей с целью сбора средств в партийную кассу.
В начале июля 1907 года я собрался ехать в Териоки, где и должна была состояться книжная лотерея. Рано утром я вышел из дома с большим чемоданом, взял извозчика и стал объезжать знакомых в книжных магазинах, издательствах, типографиях, чтобы взять только что напечатанные, но еще не поступившие в продажу книги. В одном месте мне удалось достать несколько экземпляров книги “Мать” М. Горького, изданной в Берлине. Продажа этой книги в России была запрещена.
Постепенно я заполнил свой чемодан, который уже едва закрывался.