Александр Беляев - Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. Часть 1
Присяга Николаю без манифеста со стороны Константина, его упорное отсутствие порождали в самых даже тихих и не свободномыслящих недоумение, смущение, и каждый действительно считал новую присягу противною совести. Даже нижние чины тяготились этой присягой и без особых подготовлений как один человек отказались присягать вслед за офицерами, которые вышли к генералу Шилову, присланному для приведения к присяге Экипажа, и отказались присягнуть Николаю. Помню как теперь слова лейтенанта Вишневского (который не имел понятия ни "об обществе", ни о заговорах). Когда Вишневский сказал, что "мы не видим отречения Императора, и потому считаем своим долгом сохранить свою присягу Константину", то Шипов, отвечая, сказал:
— Нельзя же, господа, Государю каждому полку Ингерманландскому или какому-нибудь, стоящему где-нибудь в захолустье, давать знать о своем отречении!
Вишневский возразил:
— Вы, генерал, забываете, что мы его гвардия, то есть его телохранители, а потому имеем право ожидать разрешения данной ему присяги только от него самого!
То же повторили и все офицеры. Шипов, видя, что не может убедить офицеров, пошел в казармы и в канцелярию позвал ротных командиров. Мы, младшие, остались с батальоном, возбужденные в высшей степени началом действия, В эту минуту нам, не думая даже о перевороте, казалось крайне обидным и унизительным такое бесцеремонное обращение с нашим долгом, с нашею совестью и такое пренебрежение к нашей самостоятельности. Вдруг раздались выстрелы; Бестужев вскричал: "Ребята, это наших бьют, то есть не изменяющих присяге!" Ротные командиры были в канцелярии, как бы под арестом. Экипаж заволновался, начал звать ротных командиров, и мы с братом Михаилом, Бодиско с Миллером и еще не помню с кем бросились в казармы и освободили ротных командиров. Только что они сошли к батальону, как весь батальон ринулся в ворота. Батальонный командир, капитан 1 ранга Качалов, развел руки, чтобы остановить нас, но мы его обошли и стройно пошли к площади, где сказано было собираться.
В это утро, еще прежде присяги, приезжали в казармы: Якубович, с повязкой на голове, Рылеев, Каховский с тем, чтобы узнать настроение общества офицеров. Они уже знали об аресте артиллеристов, и если бы заметили колебание офицеров, то, может быть, этого 14 декабря не было бы. Но когда должно что-либо совершиться, что написано в путях Божественного Провидения, которое попускает самое зло для каких-нибудь непостижимых, но всегда благих целей, то слепота не исчезает и человек, однажды решившийся на какое-нибудь действие, считая его нравственным долгом, не останавливается. Когда Каховский, испытывая решимость офицеров, между прочим, сказал: "Можно и отложить восстание до более благоприятного времени", — то в безумном энтузиазме я сказал ему: "Нет, лучше не откладывать, если имеются люди, могущие нести временное правление; другого такого случая, может быть, не будет". "В таком случае, — отвечал он, — станем действовать". Таким образом, решено было действовать.
Если же я сказал бы: "Да, конечно, лучше отложить действие", — и предложил бы это другим, то, кто знает, может быть, оно и не случилось бы и не было бы пролито столько крови! Впрочем, действие началось не у нас, а в Московском полку и у лейб-гренадеров; в моей же безумной решительности была какая-то роковая сила, которая влекла меня в эту пучину; и перед тем, как выходить батальону, как теперь помню, я бросился на колени перед образом Спасителя, вспомнил свою нежно любимую мать, сестер, которым единственною опорой были мы одни, представил себе последствия этой решимости — и тяжел был мне этот подвиг; тяжела была борьба чувств, но долг, как я разумел его тогда, принести в жертву Отечеству самое счастие матери и семейства — самые священные свои привязанности — наконец победил! Я вспомнил слова Спасителя: "Кто не оставит матери, сестер, имений, ради Меня (я разумел под этим свой долг), тот недостоин Меня", — вот как искренно могут заблуждаться все фанатики, как религиозные, так и политические, по действию того духа, который, по слову апостола, принимает и вид ангела вне ограды Православной Церкви, единой, истинной истолковательницы Божественного Писания и нравственных обязанностей христианина.
Возмущение началось с некоторых рот Московского полка, увлеченных некоторыми ротными командирами, как-то: Щепиным-Ростовским и Михаилом Александровичем Бестужевым, из которых первый нанес раны генералам, приводившим их к присяге. Кровопролитие бесполезное и глупое, потому что одно лицо генерала никак не могло остановить решившихся не присягать или действовать за свободу, что мы видим ясно на нашем Экипаже; при этом энергический капитан Ливен остановил свою роту, хотевшую последовать за батальоном. У нас впрочем, не было таких ярых офицеров, как Щепин. Повторяю, что кроме нас, молодых офицеров, заразившихся идеей свободы до фанатизма, все прочие исполняли долг присяги, хотя ожидали, что правление наше будет изменено на лучшее.
Придя на площадь, мы заняли место на правом фланге перед самым Сенатом, у загороди строившегося Лобанова дома; за нами стояли московцы и далее гренадеры, которых увлек батальонный адъютант Панов, после того, как еще прежде отказалась присягать и вышла на площадь гренадерская рота за своим любимым ротным командиром Сутговым, бывшим членом общества. Поэтому Панов поднял только оставшиеся два батальона. С этими батальонами он пришел во дворец и мог бы, конечно, обезоружить караул и овладеть дворцом и всеми там бывшими министрами; но Божественное Провидение бодрствовало над Россией, и когда он подошел с Дворцовой набережной ко входу, его встретил комендант Башуцкий и прехладнокровно сказал ему: "Вы не сюда, ваши стоят на площади"; с этими словами Панов вышел из дворца на площадь.
Когда мы пришли, уже принесены были жертвы нашему идолу молоху, называемому свободой. Милорадович, этот баярд, краса русской армии, и полковник Стюрлер уже были отнесены раненые тем самым Каховским, который еще утром у нас в казармах колебался и решимость которого, как и их смерть, и его казнь, лежат тяжелым камнем на моем сердце, потому что, не вырази я своей фанатической решимости утром, он, может быть, не совершил бы всех этих кровавых действий. Решено было стрелять только в тех, которые своим славным именем могли поколебать восставших[5].
На площади мы нашли полную безурядицу. Не было никого из тех, которых назначали вождями в этом восстании. Трубецкой уже был арестован, как говорили, сам отдав свою шпагу; Якубович явился Государю, сказав ему: "Государь, я бы должен быть там, но вот я здесь". Тогда Государь отвечал: "Поди же скажи им, что если они разойдутся, я даю слово в том, что никого не хочу знать из возмутившихся и всех прощаю". Он же сказал: "Держитесь" и ушел. Затем приехал Сухозанет с предложением положить оружие; этого осмеяли, так как он пользовался дурной репутацией; потом Конная гвардия выехала в атаку; мы, офицеры, хотя и приказали стрелять, но только по ногам лошадей, чтобы не убить или не ранить кого-нибудь из людей; затем к Экипажу подошел митрополит с духовенством и стал уговаривать покориться новому Императору; с ним обошлись с большим уважением, но лейтенант Кюхельбекер, подойдя к нему, просил удалиться, в виду безуспешности его убеждений. С тылу к нашему батальону подъехал Великий Князь Михаил Павлович. Когда все бывшие тут офицеры подошли к нему, он стал уверять, что сам был у Константина Павловича и что тот действительно отрекся от престола. С ним вступили в разговор некоторые офицеры, в том числе Михаил Бодиско, которые, представляя ему, что мы не можем изменить своей присяге, не имея указа от самого Императора, просили его отъехать, не подвергая себя бесполезной опасности.
В это самое время, когда мы все были в таком мирном настроении в ожидании скорого присоединения к нам всей гвардии, журналист Кюхельбекер несколько раз наводил на Великого Князя Михаила Павловича пистолет; один раз его отбил один унтер-офицер, в другой он спустил курок, но выстрела не последовало. Кюхельбекер в эту ночь ночевал у князя Одоевского, конногвардейского офицера, который, как член общества, не быв в состоянии возмутить свой полк, считал своим долгом лично выйти на площадь. Зная фанатический пыл Кюхельбекера, он насыпал песку в его пистолеты, с которыми он и действовал. На площадь к нам явились: А.О. Карнилович, капитан Гвардейского генерального штаба, Пущин, Иван Иванович, надворный московский судья, юноша Глебов, князь Оболенский, старший адъютант гвардейской пехоты, какой-то с плюмажем на шляпе Горский (Рылеев приезжал и опять уехал), Александр Бестужев, известный, под именем Марлинского, старший брат которого Николай Бестужев увлек Экипаж, вскричав, услышав выстрелы: "Ребята, это наших бьют!"
Толпа зевак была огромная. Все наши офицеры постоянно внушали солдатам, что они не бунтовщики, а люди, честно исполняющие долг присяги, и потому чтобы никаких беспорядков они не допускали ни своим, ни чужим, но толпа кричала, хотя никаких неистовств не делала. Во время нашего стояния на площади из некоторых полков приходили посланные солдаты и просили нас держаться до вечера, когда все обещали присоединиться к нам. Это были посланные от рядовых, которые без офицеров не решались возмутиться против начальников днем, хотя присяга и их тяготила.