Наталья Громова - Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944
В интернате Лиза хотела продолжать занятия музыкой, но стеснялась. Однажды зайдя в кинотеатр, увидела пианино, прикоснулась к клавишам, и на звуки вышла сотрудница, оказавшаяся эвакуированной из Москвы пианисткой. Ее звали Инна Рубиновна. Она стала приходить в интернат заниматься с Лизой и другими детьми бесплатно.
Таня Зарина была ленинградка и племянница писателя Сергея Дзюбинского. Позже к ней приехала, вырвавшись из блокады, мама. Она устроилась воспитательницей в детском саду. Сам Дзюбинский воевал на передовой, а жена и дочери снимали комнату в Чистополе. Старшая из сестер – Ольга, прекрасная рассказчица и художественно одаренная, уже была студенткой театроведческого отделения ГИТИСа. Средняя – Наташа, хорошенькая, смелая, мечтала стать артисткой, пока еще училась в десятом классе. Одно время была у нас пионервожатой. Она окончила курсы медсестер и летом 1943 года ушла на фронт. Я видела ее перед отъездом, уже в Москве. Встретились у театра Ермоловой. Пришли все ребята, кто уже вернулся домой. Наташа в шинели, кирзовых сапогах с вещмешком. Это была последняя встреча. Она погибла за двадцать дней до конца войны, на передовой в медсанбате во время обстрела. Наташа находилась в землянке, вой сирены ей показался стоном раненого – выскочила и была убита. Самая младшая из сестер Алёнка в основном жила в интернате.
Хорошо запомнилась Тамара Хесина, в синеньком платье с белым воротничком, с удивленным взглядом темно-карих глаз, плотненькая в отличие от нас, поэтому шутили: «Тамара Хесина слона перевесила». Она была совершенно незлобивая, сердечная и чуткая девочка. Ей приходилось опекать младшего братишку Витю, который жил в детском саду.
В школе класс был переполнен. За партой сидели втроем с Таней Зариной и Таней Никитиной. Из интернатских еще с нами в классе учился Алёша Сурков. Он жил дома, но много времени проводил в интернате. Кроме нас были еще эвакуированные дети. Я дружила как с ними, так и с местными. Но вообще мы держались своей кучкой, нас не хватало на других. Учителей я совсем не помню. Смутно только классную руководительницу – Нину Степановну. Случайно сохранился у меня дневник за шестой класс, и сейчас видно, как много уроков я пропускала. Запомнился урок по алгебре, когда объясняли, что а+Ь=с. В моей голове это никак не укладывалось, никак. С тех пор и пошли затруднения с математикой.
Мы всё еще продолжали отвратительно грубить Раисе Яковлевне. Что бы нам ни говорилось, всё воспринималось в штыки, несмотря на то, что это были разумные замечания и просьбы. Стыдно вспоминать. Даже пукали при ней, нарочно. Как-то она сказала: «Я даже при самом близком мне человеке – Иван Иваныче такого себе не позволяю».
Зимой вечерами, после того как уроки были сделаны, мы садились вокруг стола с каким-нибудь рукоделием, и Раиса Яковлевна читала вслух. Однажды она принесла «Малыша» Доде. Книжка взволновала. Тяжело было слушать, как дети издеваются над учителем. Мы расплакались и бросились к Раисе Яковлевне. Это было примирение. И Раиса Яковлевна стала нам близким человеком. Теперь мне она нравилась больше всех воспитателей.
Хорошо запомнилось, как нам поручили ловить дезертиров. Обычно ловили старшие ребята. Но почему-то послали меня на пару с Алёшей Сурковым. Нужно было по указанной улице заходить в дома и расспрашивать, есть ли мужчины и где они находятся. В первый день всё прошло нормально, мы обошли несколько домов. А на второй день нас выгнали. Мы прошли палисадник и стали стучаться. Никто не отозвался, мы вошли в сени и открыли дверь в комнату. Перед нами была печь, а на ней лежал мужик. Были видны его ноги в валенках. Вышла хозяйка и на наши, как казалось, невинные вопросы, сказала, что мужчин нет. А мы, показав на печку, спросили: «А этот?» И «этот» свалился с печки, чуть ли ни с топором бросился на нас с криком: «Вон отсюда, поганцы». Мы тут же сбежали. Было и страшно, и неприятно. Как помню, Алёша, немного окая, сказал: «Знаешь, это дело опасное, лучше не будем ходить. Здесь многие не любят советскую власть. Раньше они жили лучше, были богатые купцы, мукомольщики, торговали зерном. Вообще, кулачья осталось много». Недавно появились листовки: «Бей жидов и коммунистов, долой Сталина-лошадника, спасай Россию». Меня это сообщение ошарашило. Я не понимала, почему «Сталина-лошадника», а спросить постеснялась. И, мы, бросив наше задание, пошли в затон кататься с горки. Санок у нас не было, съезжали в большой корзине, в которую набивалось несколько ребят, и получалась куча-мала.
Алёша жил дома, поэтому лучше знал город и встречался с самыми разными людьми. Мы же существовали в своем замкнутом мире. Даже на улицу выходили по увольнительным запискам. Нам хватало общения друг с другом и с людьми, которые приходили в интернат получать обеды, в основном писатели или их жены.
Когда кто-нибудь приезжал с фронта, то обязательно выступал в интернате. Так что впечатлений хватало. Я запомнила Илью Сельвинского в очках, совсем штатского человека, в военной форме, и как проникновенно он читал новое стихотворение: «Я это видел своими глазами». Особенно меня взволновала строчка «С какою заботою детская шейка повязана маминым серым кашне…»
На первом этаже интерната находились столовая и кухня, перед ними была большая проходная комната – «красный уголок», в ней стоял старинный рояль, и там проводились все представления: музыкальные, спектакли, чтение стихов и выступления писателей. Красный уголок перегородили длинной вешалкой, и отделенная часть превратилась в прихожую. Из нее через холодный и короткий коридор был выход во двор, а затем через арку – на улицу. В коридоре, против выхода, поднималась лестница, состоящая из двух маршей. Она вела на второй этаж, где находились наши комнаты. А дверь парадного крыльца была заколочена.
Вечером, когда всё утихомиривалось, за рояль садился Стасик Нейгауз и занимался до полуночи, если не позже. Чтобы ему не мешать, мы устраивались за вешалкой и слушали, кто сколько мог. А Светлана Шкапская сидела обычно до самого конца, так как любила его игру. Стасик работал много и серьезно, с полной самоотдачей. Он играл множество этюдов для беглости пальцев, ведь ему приходилось вместе с другими ребятами вытаскивать бревна из холодной Камы. У него коченели руки, но он никогда не отлынивал и не жаловался. На наших вечерах Стасик исполнял Шопена, Баха, Шуберта, Рахманинова, Листа. Тем не менее для нашего развлечения наигрывал всякие песенки: и блатные, и придуманные нами про интернатскую жизнь, словом, всё, что просили.
Многие он никогда раньше и не слышал, ему их насвистывали. В стихотворении Миша Панченко позднее вспоминал:
Далекие, скорбные годы,
И всё же, как их не кляни,
Среди грозовой непогоды
Бывали погожие дни,
И радостью полнились души,
И прочь уходила печаль.
О море, о небе, о суше.
О жизни нам ведал рояль.
С тех пор для меня твое имя услышать —
и то как бальзам!
Мой Стас. Мой бурсак и… Святыня, —
Поверь моим мокрым глазам…
Были еще дети, которые занимались музыкой. Время для занятий распределялось по расписанию. Кажется, давалось по три часа днем. Особенно выделялся способностями Толя Дукор, наш барабанщик еще с пионерлагеря. У него было потрясающее чувство ритма. Он обожал свой барабан и отстукивал любимыми палочками не только подъемы и походные марши, а всё что угодно. На фортепиано играл прекрасно, часто импровизировал. До войны он учился в школе им. Гнесиных. В нем было что-то от джазиста. Ему было лет десять-одиннадцать, чуть полноватый, на голове русый ежик волос. Лицо округлое, веснушчатое, нос маленький. Он играл не только классику, но наигрывал, как и Стас, разные песенки. Толя был менее усерден, чем Стас, так как был подвижный и озорной. Он был всеобщий любимец.
Музыкальные вечера бывали часто. Играла Елизавета Эммануиловна Лойтер. Я запомнила Бетховена, Чайковского. Она же всегда аккомпанировала самодеятельности. У нас выступала известная скрипачка Елена Лунц, играла сочинения Паганини. Она тоже была в эвакуации в Чистополе. Стихи читала Людмила Кайранская. В городе даже висели афиши с ее концертами. На меня же произвела огромное впечатление Ангелина Иосифовна Степанова. Как-то зимой мы собрались в зале послушать Пушкина в ее исполнении. Она стояла сбоку от сцены, в углу, слегка поеживаясь от холода, в накинутом на плечи деревенском платке, и читала: «Мороз и солнце, день чудесный…», «Прощай, любезная калмычка…». Как же она читала, как она читала! Я до сих пор помню ее интонацию и ее голос. А «Калмычку» я услышала вообще впервые. С тех пор я полюбила ее, мы бегали в чисто-польский театр на спектакль «Дядюшкин сон», где она играла Зиночку.
Зинаида Николаевна Пастернак с сыном Леонидом. 1942
Младшие ребята часто ставили спектакли. Помню, «Рейнекелиса» Гёте и еще небольшой спектакль на немецком языке, который начинался: «Als Burlala geboren war…», а заканчивался: «…gestorben war» [9] . Главными исполнителями в нем были Лариса Лейтес и Никита Бескин. Они напевали под аккомпанемент Елизаветы Эммануиловны. Лариса выглядела как сероглазый воробышек, а Никита – как светло-рыжий ребенок-старичок. У нас впервые запели «Давай закурим…». Музыку сочинила всё та же Елизавета Эммануиловна на стихи своего мужа Ильи Френкеля. Он в то время приехал с фронта на несколько дней повидаться с семьей.
Как-то я увидела в писательской столовой Пастернака. Было холодно, все сидели в пальто и ели из алюминиевых тарелок. А Борис Леонидович был раздет, только в накинутой на плечи телогрейке. С тех пор, где бы мне не ни приходилось перекусывать, я всегда снимаю верхнюю одежду.