Петр Вайль - 60-е. Мир советского человека
Смехом заинтересовались всерьез. Настолько, что популярные издания занялись научным исследованием феномена: «Воздух, ритмично проталкиваясь через это узкое отверстие, порождает те самые отрывистые звуки (например, «ха-ха-ха»), которые служат специфической характеристикой смеха»108. И это – безо всяких шуток.
Благотворная роль смеха, веселья, юмора сомнений не вызывала. В течение долгих лет крайности жизни – трагедия и смех – приходили неполными, искаженными, фальшивыми. Общество, потрясенное крайней, неведомой прежде, степенью трагизма (лагеря), задохнулось и рванулось к свежему глотку воздуха – настоящей, запретной прежде веселости. Смех стал синонимом правды.
У правды-смеха были две задачи: разрушение негативного и утверждение позитивного начала. С первой отлично справлялась сатира, мало отличавшаяся от сатиры предыдущих лет: все те же утрированные негодяи, все та же вера в немедленный результат разоблачения.
Новым было представление о том, что только веселый человек – хороший109. Смех воспевал свободу – в том смысле, что противостоял всему неподвижному, застойному, зажатому: то есть несвободе. Вера в благодетельность смеха царила повсеместно: от расхожей шутки «пять минут смеха – двести грамм сметаны» до прямой декларации: «Жить надо с хорошим настроением. Если человека рассмешить, он ни на какую подлость не способен!»110
На журнальном рисунке в бане играет эстрадный оркестр: «У всех квартиры с ванными. Приходится чем-то завлекать посетителей». Растяпа: «Я, кажется, забыла снять кофейник с атомного реактора на кухне!» Модница: «Джерси все возрасты покорны!»111 Добрый юмор – это все тот же жизнеутверждающий смех без причины, как и в эксцентрических комедиях: бывает все на свете хорошо…
Попутно отмечалась иная природа «их» веселости – грубая, низменная, надрывная:
В «найт-клаб» взахлеб хохочет саксофон,Готовый диким смехом подавиться.Отборной бранью сыплет в микрофонНевыносимо стильная девица112.
Зато добром и радостью веет от признания шахтерского паренька: «Какой я артист, просто люблю петь в забое!»113
Всесоюзная вакханалия шуток обязывала буквально на все откликаться юмористически, иронически, весело. Широко распространились типы шутников: балагуры, каламбуристы, остряки-интеллектуалы, «юморные» ребята, ироничные супермены. Самый простой вопрос вызывал лавину острот: «Бригадир, рубать чего будем? – Устриц в томате, – отвечает Рыбкин, – и омаров на постном масле»114. «Ну, как жизнь?.. – Бьет ключом и все по голове»115. Даже о любви следовало рассказывать с претензией на остроумие: «Я почувствовал, что еще минута – и я к ней прилипну, и весь транспорт московского коммунального хозяйства меня не оттащит от нее до пяти утра»116.
Журналистика, регламентированная в содержании, взяла свое в форме: лихие зачины, эффектные концовки, прибаутки и анекдоты украшали каждую статью. Особенно развилось, с легкой руки редактора «Известий» Алексея Аджубея, зятя Хрущева, смелое искусство заголовков и подписей под фотографиями. Тут никого не волновало ни соответствие формы содержанию, ни простой здравый смысл: «Косинус альфа кроит пиджак», «Турбинные ювелиры», «Осетры полетят в Монреаль», «Жители этого города приготовили свой утренний завтрак на энергии расщепленного урана»117.
Под стать времени были и кумиры. Истеричную любовь испытывала вся страна к Аркадию Райкину. Согласно популярному анекдоту, в будущей энциклопедии напишут: «Хрущев – политический деятель в эпоху великого Райкина». Отягощенный славой, сам Райкин – в соответствии с тенденцией борьбы серьезного с веселым – рассматривал себя шире: «Я всегда стараюсь найти лирику в образе»118. Но никому не было дела ни до лирики, ни до сатиры. Страна взахлеб повторяла райкинские словечки, вроде «Уже смеюсь!» и «Бу сделано!».
То же самое произошло с любимыми писателями 60-х – Ильфом и Петровым. Воскрешенные романы 30-х годов – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» не воспринимались как цельное повествование с сюжетом и композицией, а «с легкостью разменивались на десятки и сотни афоризмов…; они растаскивались на цитаты-блоки, цитаты-плиты, цитаты-кирпичики…»119 Поднаторевший в Ильфе и Петрове человек мог практически на любую тему объясниться с помощью цитат из этих книг.
Повсеместное цитирование возникло для удобства. Цитаты были профессиональным кодом шестидесятников, выполняя еще и функцию опознавательности: по первым же словам угадывался единомышленник или идейный противник.
Цитата была оружием, которым пользовались все: и ретрограды120, и прогрессисты. На цитаты растаскивалась не только юмористическая классика, но и от злободневных комедий не оставалось ничего, кроме реплик – впрочем, именно это обеспечивало им долгую жизнь. Хотя никто уже не помнил, что «волнение среди аборигенов» – из Аксенова, «космические корабли бороздят Большой театр» – из «Операции Ы», «жить хорошо. А хорошо жить еще лучше!» – из «Кавказской пленницы». Зощенко, «Берегись автомобиля!», О. Генри, «Кабачок 13 стульев», интермедии Райкина, неисчерпаемая бездна Ильфа и Петрова – все шло в дело. В ходу были цитаты цитат: «Спокойно, Юра. Не делай из еды культа, – сказал я ему. Я слышал, так говорил Сергей Орлов – остроумный парень»121. У цитаты был свой триумф, когда сам Шостакович написал музыку к текстам «Нарочно не придумаешь» – рубрики «Крокодила», состоящей из смешных цитат.
Помимо опознавательно-коммуникативной, цитата выполняла и обрядовую функцию. С ее помощью происходило заклятие сил зла: в ответ на казенное клише звучало острое, веселое слово, известное благодаря цитированию всем. Но и силы добра консолидировались под знаком цитаты. 60-е как раз время редкого и недолгого совпадения официального лозунга и народного девиза. И если по радио по старинке твердили: «Человек проходит как хозяин необъятной родины своей», то шестидесятники предпочитали выражать эту мысль по-иному: «Спасение утопающих – дело рук самих утопающих». Газеты выбрасывали заезженный штамп: «Задание партии – выполним и перевыполним!», а шестидесятники, имея в виду то же самое, резюмировали: «Надо, Федя!»
И еще одну функцию выполняли цитаты – может быть, самую важную: они организовывали коллективное действо. Праздничный, повсеместный, «без причины» смех – есть стихия. Тут нет разработанного сценария, распланированных мизансцен, определенных амплуа. Есть только текст, который произносят исполнители ролей, участвующие в действе. Этим текстом, этими ролями были цитаты – никем не утвержденные, кроме общественного этикета и духа времени. Именно этот общий для всех язык, понятный без напоминания и заучивания, превращал шестидесятников в соучастников, единомышленников, единоверцев.
Такой праздничный смех всегда коллективен, в отличие и от злобного хихиканья, и от саркастической ухмылки, и от издевательской насмешки – это индивидуальные радости. А когда смеются все, то жить весело вообще, и для скуки и печали нет места122.
Театрализованное общее веселье зафиксировалось во всенародной игре – КВН, Клубе веселых и находчивых. Состязания остряков собирали тысячные аудитории, миллионы телезрителей. Лучшие капитаны КВН-ских команд были знамениты, как кинозвезды: одессит Валерий Хаит, рижанин Юрий Радзиевский. Студенческий капустник, эксплуатирующий и производящий цитаты, стал кульминацией веселья эпохи123. На его примере наглядно виден и спад стихии смешного.
Все дело в различии театрализованности и театральности. Пока КВН-щики резвились без плана, пока творили прямо сейчас, неожиданно и для зрителей, и для самих себя – праздник продолжался. Праздник, предусматривающий всеобщее участие. Но постепенно импровизацию заменил сценарий, возникли заученные роли, заготовленные реплики – и капустник стал спектаклем. Праздник – мероприятием.
То же самое произошло со смехом в масштабе страны.
На смену вдохновенному скомороху-импровизатору Хрущеву пришли тусклые, безликие вожди, которые и назывались-то не по именам, а скопом: «коллективное руководство».
Беззлобная шутка, не находя питательной среды – положительного идеала, – прошла стадию насмешки и трансформировалась в разрушительную иронию.
Карнавальная площадь разделилась на сцену и зрительный зал. Общего смеха не получалось.
Веселые идеалисты с удивлением обнаружили на собственном лице не улыбку, а гримасу смеха: смеяться они устали, да и причин становилось все меньше, а привычка осталась124. Поскольку жизнь продолжалась, смех пришлось ввести в рамки, учитывающие время, место, обстоятельства. То есть пойти на компромисс: основу и суть цинизма.
Бодрый пафос и веселый идеализм завели общество 60-х в тупик: светлого будущего не оказалось, а неожиданная необходимость социального компромисса обернулась нравственным цинизмом. Шестидесятники заигрались.