Илья Долгихъ - Путеводитель по театру и его задворкам
Отвлекшись от своих безрадостных мыслей, я понимаю, что все еще стою с чеком, на котором красуется позорно маленькая сумма, она словно смеется и дразнит меня. В бешенстве скомкав чек, я кидаю его в мусорную корзину. Проходя по коридорам театра, я стараюсь не смотреть на лица людей, мне кажется, что все они знают, какая у меня зарплата, и втайне посмеиваются и зубоскалят за моей спиной.
Я выхожу на улицу, и на полпути к метро под медленно падающим снегом я ощущаю, как мои легкие осенние ботинки пропитываются холодной влагой. До дома мне ехать около часа, и я предвкушаю прекрасную поездку в переполненном вагоне метро в сырых, холодных ботинках, с деньгами на карточке, которые у меня язык не поворачивается назвать зарплатой. Новая рабочая неделя началась.
Добро пожаловать в реальный мир!
Записки из дневника:
13 января 20.. г.
«Работа – есть работа!»
Вот уже третий час я стою, окутанный ворохом пластиковой пыли, которая кружит вокруг меня плотным туманом и забивается в ноздри и глаза. Откидывая назад упавшую на лоб прядь волос, я понимаю, что они стали белыми, и ощущение присутствия песка на руках, коже и волосах раздражает, и думаешь только о том, как от него избавиться. Я с остервенением орудую тяжелым напильником, стачивая края досок, сделанных из пластика. Вокруг лежат плотными штабелями новые и уже состаренные нами доски. Сделаны уже сотни, но и впереди – сотни. Полторы тысячи досок нужно обработать вручную, создать эффект старения, эффект, который никому не будет виден из зрительного зала, но наличие которого крайне важно для нашего начальства, отвечающего за художественную часть будущей постановки.
Двое моих напарников работают шлифовальными машинками, гул от которых, заглушающий все остальные звуки, не смолкает уже несколько недель. С самого утра цех наполняется невыносимым грохотом работающей техники, в редкие минуты, когда работа останавливается, начинается грохот от бросания на пол связок с досками, и хлесткие их удары о деревянный пол пронзают слух еще яростнее, чем этот монотонный шум, к которому, кажется, уже все привыкли.
Готовые доски мы выкладываем стройными рядами, которые тянутся через весь зал длинной железной дорогой без рельсов. Места нам уже не хватает, все завалено досками в разной степени готовности. Первый слой краски наносится довольно быстро и почти безболезненно для нас – это просто грунтовка. Ходить негде, узкие дорожки между рядами шпал позволяют передвигаться только гуськом. Ужасно жарко: приходить, носить и раскладывать доски не так легко, несмотря на то что они пластиковые. На улице холодно, и то, что мы открываем на небольшие промежутки времени окна, чтобы проветрить цех от пыли, практически не помогает.
Тогда мы еще не вполне четко понимали, что нас ждет, и на какие изощренные пытки способно наше руководство, хотя двадцать канистр со скипидаром уже были куплены и аккуратно стояли у входа, дожидаясь своего часа.
Долгие недели затишья резко сменяются валом работ, причем порой так резко, что даже не успеваешь понять, как был втянут во всю это мясорубку, но осознаешь, что являешься действующим лицом этого малоприятного спектакля, когда с ноющей спиной и дрожащими от долгой работы разного рода техническими приборами руками продолжаешь повторять за всеми остальными бессмысленные действия. В эти моменты, когда приходит осознание своего собственного «я» в этой звенящей толпе чуждых тебе индивидов, внутри зарождается и начинает зарождаться и крепнуть чувство протеста. Становясь более яростным, оно начинает управлять тобой, и все это происходит так быстро, что нет возможности отследить, отчего оно вдруг вспыхивает. Просто ловишь себя на мысли о том, что нет больше сил на то, чтобы продолжать работать. Особенно сильными раздражителями в эти минуты являются другие люди, которые с необъяснимой покорностью продолжают выполнять данное им задание. Как же сильно они раздражают меня в эти моменты, можно сказать, я ненавижу их за покорность, за то, что у них не возникает чувств, подобных тем, которыми полнится моя больная душа. Невозмутимость и исполнительность их приводят меня в бешенство. Некоторое время спустя они выразят свое недовольство, но только когда ситуация сложится так, что условия нашей работы покажутся им невыносимыми, для нас они тоже будут таковыми, но на это им будет наплевать, они будут отстаивать свое право на то, чтобы не ходить на работу все то время, пока будет проводиться покраска, что выльется в итоге в довольно внушительный срок, а мы вынуждены будем копаться в этом дерьме и испытывать на себе все прелести идиотизма тех, кто придумывает и утверждает технологию изготовления декораций.
«Работа есть работа», – любят повторять они на любую попытку мою или кого-нибудь из моих более здравомыслящих коллег выказать недовольство каким-либо родом деятельности, но как только дело коснулось их собственного носа, причем в прямом смысле, то они сразу решают, что не намерены это терпеть, и, конечно, начальство, и без того загруженное работой, испытывая на себе все тягости предстоящей премьеры, не желая наживать себе еще одну головную боль в виде десятка женских крикливых голосов, возмущающихся тем положением, в которое они попали, отпускает их домой. А мы, в свою очередь, мало того, что вынуждены будем работать в условиях, которые язык не повернется назвать приемлемыми, не получим никакой компенсации и никаких отгулов тем более. Эта несправедливость, кажется, их нимало не волнует. Думаю, если бы мы выражали протест в то время, когда появляется много работы по материалам из ткани и ссылаясь на нестерпимый шум от швейных машинок, были бы отпущены нашим руководством домой (в том, что этого бы не произошло ни при каких обстоятельствах, я убежден, как ни в чем другом), я уверен, что все они были бы чертовски недовольны этим фактом и потребовали бы для себя нечто подобное.
Вот эта чертова несправедливость, так открыто выраженная и процветающая у нас, не дает возможности нормально работать и более – отбивает всякое желание работать нормально и честно, но, наоборот, провоцирует к тому, чтобы как можно меньше участвовать в процессе коллективного труда и не вникать ни в какие подробности и тонкости работы, так как все это уже отравлено чем-то совершенно мерзким, к чему не хочется прикасаться, как не хочется брать тронутый ржавчиной предмет не только голыми руками, но и руками в перчатках, боясь испортить этим прикосновением хорошую вещь.
Нас было человек восемь, тех, что вынуждены были заниматься этим с первого до последнего дня, вдыхать пластиковую пыль, носить ненавистные доски, от вида которых под конец уже тошнило, и, что самое ужасное во всем этом, – дышать скипидаром. Хуже этой работы никто не мог припомнить, я за свою недолгую карьеру, как уже упоминал в своем дневнике, участвовал в выпуске трех спектаклей одновременно, и по тяжести подготовки и количеству работ то время занимало бесспорно первое место, но после того, как мы были поставлены перед фактом, что это должно быть сделано именно так и никак иначе, первое место по тяжести работы мне пришлось присвоить этому спектаклю.
Итак, смертники остались, и этими смертниками были мы, а все те, кто имел возможность бежать с тонущего корабля, поспешили это сделать. Ведра стройными рядами стояли наготове. Доски были разложены, и тысячи тюбиков масляной краски покрывали своими глянцевитыми телами с биркой определенного цвета на каждом из них пол. Мы выдавливали краску из тюбиков в ведро и разбавляли ее скипидаром, который веселой струей лился из наклоненной над ведром двадцатипятилитровой канистры, распространяя свой едкий запах, от которого ничего не спасало, кроме специальных масок, количество которых изрядно проигрывало количеству людей, в них нуждавшихся. Мы смогли заказать на весь цех только три маски в этом году, думаю, что дело было в их цене. Но это смешное количество, учитывая, что наш коллектив насчитывает более двадцати человек.
В любом случае три маски, имевшиеся у нас, мы отдавали женщинам, причем только тем, которые совсем не могли переносить этот запах, остальные терпели и смирялись со своим положением. Смирялся и я и терпел, только вот пока мне это еще не казалось таким уж страшным, я просто еще не знал, что будет дальше и как будет реагировать организм на подобный эксперимент над ним.
Десятки наполненных скипидаром с краской ведер распространяли такую вонь (иного слова просто не подобрать), что от нее слезились глаза, и через несколько минут в горле начинало першить, появлялся кашель и легкое головокружение. Особенно сильный запах был во время обмакивания больших театральных кистей в ведро с краской и нанесения ее на лежащие под ногами доски. Через несколько часов начинаешь привыкать к таким условиям, но стоит ненадолго отойти от эпицентра, которым на несколько недель стал наш цех, начинало казаться, что попадаешь в совершенно другой мир, и вот уже ты начинаешь распространять этот едкий запах повсюду вокруг себя. Стоило выйти из помещения и сесть в лифт, как тут же все, кто в нем находился, начинали морщить носы и задавать кучу вопросов, а мне хотелось лишь послать их к чертовой матери, потому что не было сил реагировать на их шуточки, казавшиеся им смешными. Запах въедался в волосы, в кожу, в одежду, причем не только рабочую, но и ту, в которой мы приходили, – она висела в шкафчиках, но этой дрянью были пропитаны все 300 квадратных метров нашего цеха. Когда я ехал в метро, я замечал, как от меня пахнет скипидаром, я не мог отмыть руки, казалось, сама кожа источает этот запах. Открывая дома сумку, с которой я хожу на работу, я чувствовал пары сипидара, накопившимися там за весь день.