Петр Вайль - 60-е. Мир советского человека
Такая враждебность была характерна для начального периода того важнейшего феномена 60-х, которым стали песни бардов.
Готовые образцы авторских песен существовали: французский шепот Азнавура, ангельский голос Джоан Баэз, незатейливое бренчание Пита Сигера. Наконец, свой Вертинский, воскрешенный в 60-е. Но образцы эти были формальными – потому что новые барды запели важные для времени слова на понятном языке.
На помощь гитаре пришел магнитофон, и песни распространялись в буквальном смысле со скоростью звука. Редкие счастливцы пользовались мощной стационарной «Яузой» и похожим на радиолу «Днепром», но уже Литва освоила переносной «Спалис», который рвал пленку – так что настоящего романтика можно было узнать по сожженным уксусной эссенцией пальцам. Более совершенные «Гинтарас» и «Аидас» довершили магнитофонизацию страны: барды запели в каждом доме.
Это беспокоило ретроградов. Автор оперы «Поднятая целина» и «Тихий Дон» Иван Дзержинский высказывался прямо: «Барды шестидесятых годов нашего века имеют на вооружении магнитную пленку. В этом есть… известная опасность – легкость распространения». И объяснял, что же тут плохого: «Многие из этих песен вызывают в нас чувство стыда и горькой обиды, наносят большой урон воспитанию молодежи»б0.
Зато взяли на вооружение бардов прогрессисты: «Хорошие, бодрые песни, от которых становится весело на душе, хочется работать, учиться, жить, любить… Это были молодые, ясные, свежие голоса. И пели не артисты, а студенты, инженеры, учителя, которые в свободное время были туристами, аквалангистами, путешественниками»61.
В этом наборе штампов – тщательно продуманная защита от мракобесов: только в свободное время, без ущерба для производства поют полезные для общества люди, побуждая же приносить обществу пользу. Романтические барды легко приспосабливались к дорожной эпохе, потому что были неотрывной ее частью и ушли из жизни вместе с ней. Гитарной же лирике предстоял более долгий срок – она пережила и нарождающийся в 60-е песенный политический фельетон.
Сами барды тоже пытались осмыслить собственный феномен. Напирал на «литературное явление», на «интересные стихи» Александр Галич; открещивался от «сантимента, риторики и жеманства юношеской романтики» Михаил Анчаров; говорил о «правде чувства, правде интонаций, правде деталей» Юрий Визбор; «растущими духовными интересами наших современников» объяснял явление Юлий Кимб2.
При всей расплывчатости формулировки прав Ким и неправ Галич. Читать эти песни практически невозможно. Песни бардов – конечно, и не музыка, и не исполнительское искусство. Кажется, один только Евгений Клячкин играл на гитаре почти профессионально. Все дело действительно в соответствии эпохе. Притягательность поэтически-музыкально-вокального комплекса бардов – как влюбленность, когда качества объекта трудноразличимы, а важна только исходящая от него эманация.
Своей вершины творчество бардов достигло в песнях Булата Окуджавы. В них сочетались романтизм Кукина, музыкальность Клячкина, ироничность Анчарова, фантазия Кима, суровость Визбора. Подобно тому, как Евтушенко оставил конспект событий и направлений эпохи, Окуджава записал конспект настроений и эмоций. Ему принадлежит формула романтической лирики тех лет:
А женщину зовут Дорога…Какая дальняя она!63
В общем-то весь мир для него был некой женщиной. Прекрасной Дамой, и в песнях Окуджавы идея интима доведена до бескрайних пределов. Его кредиторы, в ком поколение справедливо увидело и своих кредиторов – «Вера, Надежда, Любовь»; его маленькие люди – «в красной шапочке смешной» – творят чудеса: «и муравей создал себе богиню по образу и духу своему»; даже к Всевышнему он обращается, как к любимой: «Господи мой Боже, зеленоглазый мой!»64
Превращая Вселенную в свой личный мир, Окуджава смог обойтись без сентиментальности. Точнее, она есть – но всегда оттенена иронией. Той иронией, без которой хваленая в те годы искренность оставалась таким же плакатом, как и хулимая в те годы лакировка действительности. Даже всерьез написанная песенка про комиссаров «в пыльных шлемах» выводится на иной уровень названием – «Сентиментальный марш».
Окуджава всегда пел только про женщину и про любовь. В его окопах Великой Отечественной лежали не солдаты, а «мальчики», которых ждали «девочки», – и поколение заново узнавало войну. Арбат был предметом любовных переживаний – «Ты – и радость моя, и моя беда», – и знакомый город обретал новые очертания. Даже скучный троллейбус стал в сознании рядом с пушкинской бричкой, потому что о нем пел Окуджава. И, конечно, он пел о любви в самом прямом смысле – о любви к «плохой» женщине:
За что ж вы Ваньку-то Морозова?Ведь он ни в чем не виноват.Она сама его морочила,а он ни в чем не виноват65.
Вселенский интим Окуджавы стал квинтэссенцией песенного жанра. Такое лирическое сгущение позволило его песням пережить крах романтики, когда гитары перешли в разряд трогательного и стыдного – как солдатики и куклы.
Химеру Романтики погубила химера Интересной Работы.
Эти два направления долго сосуществовали, переплетаясь и совпадая, пока не разделились окончательно и не вступили в непримиримую борьбу. С одной стороны, целью нового человека является творческий труд. С другой – предполагалось, что не бывает нетворческого труда, а бывают нетворческие люди, и обыденный, повседневный подвиг важнее романтического. Оптимистическая трагедия обеспечивала лишь одноразовое использование романтика. Это противоречило самому принципу романтизма коллективного, который обязан был учитывать интересы общества. Увлекшись, романтики позволили себе забыть, что являются частью общего дела, которое прекрасно и романтично само по себе.
На комсомольском языке это называлось «в жизни всегда есть место подвигам» и «у нас героем становится любой». Это совершенно противоречило основам традиционного романтизма, зато полноценно обслуживало романтизм коллективный. Тема обыденности подвига явственно звучала:
Мы несем наши папки, пакеты,но подумайте – это ведь мыв небеса запускаем ракеты,потрясая сердца и умы!66
Романтик на службе – это абсурдное сочетание становилось привычным, поскольку герою не требовалась косая сажень силы и ума, достаточно было соблюдения трудовой дисциплины:
…Вот они-то в основном и держат на своих плечах дворец Мысли и Духа. С девяти до пятнадцати держат, а потом едут по грибы…67
В духе неразрушительной романтической иронии тех лет это звучало так:
Я еду в институт. Я сделаю свое дело и для себя, и для своего института, и для своей семьи, и для своей страны.
…Мы стоим плечом к плечу и читаем газеты. Жирные, сухие и такие мускулистые, как я, смешные, неряшливые, респектабельные, пижонистые, мы молчим. Мы немного не выспались. Нам жарко и неловко. Этот, справа, совсем вспотел. Фидель, мы с тобой! Пираты, мы против вас. Мы несем Олимпийский огонь68.
Перелом назревал постепенно, и если старший брат уже проникнут идеей будничности подвига, то младший еще предпочитает лихо ломать старые стены, а не скучно возводить новые69. Но настоящего конфликта между ними пока нет – они братья, и тут борются не мировоззрения, а опыт с молодостью, лучшее с хорошим.
Однако со временем точка зрения старшего брата возобладала – как имеющая большую хозяйственную ценность. Героем стал любой, и субботники начали проводить на рабочем месте, просто удлинив трудовую неделю бывшим праздником труда. Неисправимые гитарные бродяги могли вздрагивать от заголовков «Романтика? Да – эпидемиология!»70, но скоро исчезли и такие: романтика сочеталась только с подростками, и алые паруса остались уделом бумажных корабликов.
Впрочем, и сознательные десятиклассники отвечали на вопрос «Всегда ли в жизни есть место подвигам?» не хуже своих старших братьев, отцов и вождей: им уже было доподлинно известно, что настоящий человек делает свою работу интересной и героической, потому что всякий труд – творческий.
Работая честно, человек делает свой вклад в общее дело. Этим он совершает подвиг.
Я думаю, что отдать кровь больному в 1966 году – это не меньше, чем вести за собой в атаку роту в 1941-м.
Подвиг ученика – хорошо учиться. Подвиг преступника – не делать преступлений и стать честным тружеником. И моим подвигом будет то, чтобы стать образованным, культурным человеком71.
Повседневность героизма, утверждаемая повсеместно, вызвала нравственную смуту. Иерархия романтических деяний рухнула: подвигом стало все.
Бюрократизация мечты превратила мечтателя в бюрократа, а героический поступок – в фактор народнохозяйственного плана72. Но что же осталось от романтики?