Анна Саакянц - Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Слова просто чудовищны, и сказаны могли быть лишь в состоянии глубочайшей депрессии. Вы, к моей радости, согласились их убрать; они отнюдь не передают всей трагедии, а лишь вызывают к Марине Ивановне недоброе чувство. Настоящая правда заключена не в них, а в трагическом письме Цветаевой к В. К. Звягинцевой, написанном на пятый день после смерти Ирины. Не лучше ли было привести отрывок из него? Вот он:
"Москва, 7/20 февраля 1920 г.
Друзья мои!
У меня большое горе: умерла в приюте Ирина — 3-го февраля, четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью[148] (малярия, — возвращающиеся приступы) — и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас случилось), что понадеялась на судьбу… И теперь это свершилось, и ничего не исправишь. Узнала я это случайно, зашла в Лигу спасения детей на Соб<ачьей> Площадке, разузнать о санатории для Али[149] — и вдруг: рыжая лошадь и сани с соломой — кунцевские — я их узнала. Я взошла, меня позвали. "Вы г-жа такая-то?" — Я. — И сказали: Умерла без болезни, от слабости. Я даже на похороны не поехала- у Али в этот день было 40… сказать правду?! — я просто не могла. Ах, господа! Тут многое можно было бы сказать. Скажу только, что это дурной сон, я все думаю, что проснусь… Я просто еще не верю. — Живу со сжатым горлом, на краю пропасти. — Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно. И — наконец — я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат — у меня была только Аля, и Аля больна, и я вся ушла в ее болезнь — и вот Бог наказал… Другие женщины забывают своих детей из-за балов — любви — нарядов — праздника жизни. Мой праздник жизни — стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину — я 2 месяца ничего не писала! И — самый ужас! — что я ее не забыла, не забывала, все время терзалась… и все время собиралась за ней, и все думала: "Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной". — А теперь поздно".
Поправка к стр. 152. Вы пишете о С. М. Волконском:
"Быт и бытие" звалась его книга".
Нет: книга, которую переписывала для Волконского М. И., называлась "Родина". Это — его автобиография; на нее в 1924 г. Цветаева написала рецензию-"апологию" под названием "Кедр".
Книга "Быт и бытие" написана была только в 1923 году, с очень теплым посвящением Марине Ивановне (оно же предисловие), в котором он вспоминает страшный быт Москвы 1921 года. Кстати: "Быт и бытие" — книга философско-созерцательная, она сильно напоминает розановские "Опавшие листья" и "Уединенное"; в ней и "теплота и душа, и сердце", то есть все то, чего, по Вашему мнению, недоставало в личности самого Волконского, к которому Вы, как мне кажется, отнеслись несколько сурово (?)
Здесь же делаю поправку к третьей части "Воспоминаний" ("Москва", N 5, с. 149) — о переводе Цветаевой своей поэмы "Мо'лодец" на французский. Вы пишете: "Где теперь этот перевод? Цел ли?"
Цел. Беловая рукопись хранится в ЦГАЛИ.
Теперь о елабужской трагедии.
Прежде всего: невозможно читать страницы так называемых "воспоминаний" С. И. Фонской. Это — не воспоминания, а ложь и лицемерие. Я отлично понимаю, что Вы не могли в точности знать факты, ею упоминаемые. Но еще до выхода в свет ее книги Ариадна Сергеевна писала ей (а также и Вам послала об этом письмо), уточнив по дневникам Мура множество фактов. Но, несмотря на это, книга Фонской так и вышла с ошибками.
Фонская говорит Вам ("Москва", N 5, с. 152): "Сперва Марина Ивановна жила в нашем Доме творчества, затем… у Лисицыной".
Ни единого дня Марина Ивановна в Доме творчества не жила. Это устанавливается по ее письмам и дневникам Мура. В день приезда в Голицыне, и именно в дом Лисицыной, администрация Дома отказалась дать Марине Ивановне керосиновую лампу, и комната, в которой она поселилась, не освещалась; потребовалось вмешательство одной из писательниц, жившей в Доме творчества, которая устроила скандал, и лампу М. И. получила.
Далее. "У нее с сыном была одна путевка", — говорит Вам Фонская. Неправда: сначала — две, но не путевки, а курсовки — только на питание. Однако 28 мая 1940 года, как это следует из дневника Мура и из письма Марины Ивановны, — она встретила на улице Фонскую, которая сообщила ей, что теперь надо платить за курсовки вдвое дороже. Поскольку М. И. материально не могла выдержать этой платы, пришлось ей с Муром взять одну курсовку на двоих; с того момента в столовой Дома творчества М. И. вообще больше не бывает и берет из кухни обед домой.
Та же Фонская весьма негуманно обошлась с Мариной Ивановной, замерзавшей от холода, о чем сама Марина Ивановна пишет: "Хозяйка… объявила, что больше моей печи топить не может, п. ч. у нея нет дров, а Серафима Ивановна (Фонская — А.С.) ей продать не хочет" (см. Мариэтта Шагинян. Человек и время. М. ИХЛ, 1980, с. 466).
И когда, спустя долгие годы, С. И. Фонская обволакивает свои так называемые воспоминания елеем, верить их льстивому, сладкому тону нельзя, а цитировать их в Вашей книге — по-моему, оскорбительно для книги.
Дальше. Фонская говорит, что директор Литфонда "держал" Марину Ивановну с сыном (такое впечатление, что из милости) и говорил: "Как же не кормить мальчика? Он же и растет…" (стр. 153). Но какая уж тут "милость", когда М. И. платила за еду в двойном размере, притом, можно сказать, из последних сил?! Да и в столовой, как уже было сказано, они не ели и делили дома одну порцию на двоих?
О Крымове — все вранье! Во-первых, Мур в своем дневнике упоминает тех, с кем он общался в Голицыне: Крымова среди них нет. Во-вторых и в-главных: Фонская говорит Вам чудовищную ложь, которая введет в заблуждение исследователей жизни Цветаевой:
"В 41-м году она (Цветаева. — А.С.) провожала Крымова, прощалась. Он шел на войну. С этого крыльца она его провожала" (с. 154).
В 1941 году Цветаева не жила в Голицына. Она уехала оттуда 7 июня 1940 года и больше никогда туда не возвращалась. В июне 1941 г. Цветаева жила в Москве. Ужасно, что вся эта ложь напечатана полумиллионным тиражом!
У Фонской еще много неточностей и глупостей: что-де Цветаева носила одно-единственное платье, что у нее были "прозрачные пальцы", что она называла Голицыне "родным домом" (в то время как ни единого дня в нем не жила и ничего доброго от его администрации не видела) и т. п. Не буду всего перечислять, не имеет смысла.
Извините меня, дорогая Анастасия Ивановна, за, быть может, непрошеный совет: но уберите эти ничтожные лжемемуары из своей будущей книги! Вам, Вы говорили, все равно нужно немного сократить Ваши воспоминания. Вы хотели сделать это за счет страниц, посвященных Мандельштаму ("Даугава"); а он у Вас хорош, жаль. От Фонской же, после того, как Вы уберете ложь, фактически ничего не останется…
Теперь о Вашей точке зрения на причину, вернее, повод, толкнувший, по Вашему мнению, Марину Ивановну на гибель.
Начну с того, что я совершенно согласна с Вашими словами: "не бегство от трудностей жизни был ее уход"; "от ударов материального неустройства Цветаевы не умирают". Также полностью согласна я и с Вашим желанием оградить память Марины Ивановны от посмертных сплетен о ее якобы ненормальном душевном состоянии (омерзительная чушь Пазухина, в частности). Об этом мы с Вами говорили и пришли к единомыслию. Конечно, М. И. была абсолютно нормальна, когда принимала свое последнее в жизни решение. И решение это было выстраданным, многажды обдуманным, и вызвано оно было не одной какой-либо причиной (и тем более не поводом), а совокупностью глубочайших обстоятельств, психологических и жизненных, которые привели ее к такой усталости, когда и бытие утратило для нее свой смысл и жизненную силу. Дело было уже не только в самой ситуации, а и в том, как она к ней отнеслась.
Вы же убеждены, что не ошибаетесь, считая, что единственным поводом к самоубийству М. И. послужили слова Мура, сказанные в пылу раздражения: "Ну уж, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами" (с. 146). Вы строите на этих словах, в сущности, всю свою концепцию.
Не "искажая и не перетолковывая" написанное Вами, как Вы просите о том своих читателей, я хочу поспорить с Вами и в свою очередь прошу у Вас предельного внимания.
Прежде всего, если Вы стремитесь, как Вы сказали, "изложить все с наибольшей точностью" (с. 133), то такую точность, как мы все понимаем, могут обеспечить только подлинные документы того времени и ничто другое. Эти документы: письма М. И., дневник Мура, его письма, написанные после смерти матери, которых, к великому сожалению, в Вашем распоряжении не было, и, может быть, записи очевидцев (тогдашние, конечно), которых у Вас тоже не было, да мы и вообще не знаем, существуют ли они. Свидетельства же лиц, "вспоминающих" о событиях двадцать с лишним лет спустя, да еще очевидцев, которым в момент событий было по 15–16 лет, — это не документы и это не доказательства. Их можно рассматривать — и то критически — лишь имея в руках подлинные, повторяю, материалы того времени и сопоставляя с ними. Ибо любые устные свидетельства, сделанные много лет спустя, всегда и неизбежно недостоверны.