Владимир Хазан - Исцеление для неисцелимых: Эпистолярный диалог Льва Шестова и Макса Эйтингона
Знакомство Шестова с Эйтингоном приходится на осень 1922 г., когда тот с женой приехал в Париж, где жила сестра Мирры Яковлевны Елизавета, бывшая замужем за Леонидом Николаевичем Райгородским (см. прим. 1 к письму 11, от 6 июля 1924 г.)[19]. Эйтингон, который в психоанализе выше всех ставил своего учителя Фрейда, пытался, по словам Шестова (из его письма Г. Ловцкому от 20 (?) октября 1922 г.), выяснить, «что у меня общего с Фрейдом».
Он очень неглупый и образованный человек, – замечает Шестов об Эйтингоне далее: – с ним говорить интересно. В воскресенье опять придет, будем разговаривать[20].
В другом письме к Г. Ловцкому, относящемся к начальной поре своего знакомства с Эйтингоном (от 10 ноября 1922 г.), Шестов сообщал:
Часто вижусь с Эйтингоном. Познакомился с его женой, очень милые люди. Дал мне читать статью Фрейда – много интересного и значительного. Я сказал Эйт<ингону>, что жаль, что Фрейд стал врачом – не философом, ибо, если бы у него не было специальных задач, связанных с медициной, его смелость и наблюдательность могли бы привести к очень интересным открытиям. А он мне сказал, что если бы Фрейд знал меня, он пожалел, что я – не врач. Но, я думаю, что я ближе к истине. Правда, я читал только те статьи Фрейда, которые к медицине не относятся, ибо в медицине мало мог бы разобраться. И с Эйтинг<оном> мы больше беседуем об самых общих вопросах психоанализа – и Oedipus-Komplexus в наших разговорах уходит на последний план[21].
Нащупывая точки соприкосновения Шестова с Фрейдом, Эйтингон позднее старался приобщить «отца психоанализа» к философским откровениям Шестова. Однако тот остался к ним равнодушен и даже проявил в целом негативную реакцию. Упоминающая об этом Мэри-Кей Вильмерс пишет, что
Макса это ни в малой степени не расхолодило, и он продолжал поклоняться им обоим[22].
Не просто, как видно, поклоняться, но и строить собственную личность, беря за образец и основу духовные прозрения обоих. Близко знавший Эйтингона музыковед и историк русской философской мысли Е.Д. Шор (см. о нем прим. 1 к письму 75, от 5 марта 1936 г.) писал ему, поздравляя с 60-летием, что его личность пролегала, как он сам однажды заметил,
между Фрейдом и Шестовым, как двумя аспектами духовного исцеления[23].
По свидетельству А.З. Штейнберга, на протяжении долгих лет знакомого с Львом Исааковичем, непосредственно его наблюдавшего и, кроме того, превратившего того в предмет своего мемуарно-философского анализа[24], многие были уверены, что
умонастроения Шестова тесно соприкасаются с учением Фрейда[25].
Если, однако, говорить объективно, «смежность» и даже возможное взаимопроницание шестовских и фрейдовских идей носило совершенно «незаинтересованный» и «несогласованный» друг с другом характер. В том смысле «незаинтересованный» и «несогласованный», что не испытывало со стороны их творцов импульса сознательного взаимовлечения друг к другу и отражало скорее соприкосновение и пересечение разных и независимых путей познания духовной природы человека и его психологических потенций[26]. Несмотря на эту индивидуально-личностную шестовско-фрейдовскую дизъюнкцию, возникший на биографической и феноменологической почве треугольник – Шестов-Фрейд-Эйтингон – начинает получать прописку в современных исследованиях, посвященных русскому философу[27].
Нельзя в этой связи не привести здесь любопытнейшего письма, которое написал Эйтингону хорошо знавший и его, и Шестова упоминавшийся выше Е.Д. Шор. Бежавший, как и Эйтингон, от нацистов из Германии в Палестину, выученик европейской духовной культуры (Шор учился философии в немецких университетах), усложненной еврейским сознанием и национально-религиозным опытом, он видел в эйтингоновском феномене некую переходную грань чистого духа и культурной эмпирики, которую тот, безусловно, всячески в себе растил и культивировал. Уже после смерти Шестова Шор писал Эйтингону 20-го августа 1939 г. из Тель-Авива в Иерусалим:
Дорогой Макс Ефимович,
наша, к сожалению, столь краткая беседа была необычайно интересной для меня. Последние дни, перед поездкой в Ерусалим, я вспоминал одну нашу беседу, посвященную религиозным воззрениям Фрейда, и мне оставалось неясным и Ваше собственное отношение к религии, и Ваше отношение к Льву Иса<а>ковичу, который и близок Фрейду, и в то же время является антиподом его. Ваши слова о том, что Вы находитесь между Фрейдом и Шестовым, что всех вас связывает центральный феномен человеческой жизни, – трагический характер ее, не только сделали понятной и ясной Вашу позицию, не только определили точку соприкосновения всех трех мыслителей (Фрейда, Шестова и Вас), но и подтвердили мне мое убеждение в том, что проблема трагедии или больше того – деятельное стремление к преодолению ее (а не только теоретическое влечение к научному осилению ее) является источником еврейского существования большого стиля и в то же время – источником еврейской философии. Мне хочется приехать как-нибудь в Ерусалим без всяких лекций и дел, чтобы подробно побеседовать с Вами на эти темы. Мне кажется, что понятие трагедии двоится. Трагедия, которая может быть извлечена, для Шестова, быть может, еще не трагедия. Трагизм человеческого существования является для Шестова существенным признаком жизни; и всякую попытку снять этот трагизм он считает бегством от подлинного бытия; он не верит в спасенье – и в то же время верит в него; он не верит в спасение – до тех пор, пока все бывшее не станет небывшим и спасение будет даровано не только для будущего, но и для прошлого. Не будут ли в его глазах психологические осложнения, над устранением которых работает психоанализ, явлениями, конечно, крайне неприятными, но явлениями, которые надо устранить, но которые именно поэтому для него интереса не имеют? Не начинается ли для <Шестова> подлинная глубина жизни там, где кончается сила воздействия психоанализа? И не является ли в этом смысле психоанализ – метод исцеления, который устраняет псевдотрагические ситуации и тем самым раскрывает ситуации, состояния и явления подлинно трагические, потому что неизлечимые и связанные с самой природой человеческого бытия?
Вы назвали философию Льва Иса<а>ковича «исцелением для неисцелимых». Этой необычайно меткой и глубокой формулой Вы, мне кажется, сразу определили взаимное отношение учения Фрейда и Шестова и их радикальное различие по отношению к последней жизненной глубине.
Или, быть может, следует так толковать это отношение: Фрейд знает эту последнюю глубину и знает и существенный трагизм, как ее манифестацию на территории нашего существования; но свою врачебную, целительную задачу ограничивает той сферой, которая исцелению поддается. Шестов же прорывается через эту предварительную сферу и борется за чудо, которое должно исцелить неисцелимое.
С точки зрения философии трагедии все люди и все человечество принадлежит к числу «неисцелимых». И в этом смысле учение Шестова является учением универсальным. Хотя воспринять его не могут те, что так глубоко увязли в своей неисцеленности, что даже не замечают трагический характер собственного существования, не видят, что живут в Платоновской «пещере» или в «подполье» Достоевского. Или эта слепота и есть признак «нормальности», душевного здоровья? И устранение этой слепоты – прорыв в сферу «священного безумия»? Если так, то не есть ли психоанализ стремление к тому, чтобы лишить людей этого второго зрения, которое может раскрыться в них в результате «______________________»?[28]
Все это – только предварительные вопросы. Я буду очень рад, если нам удастся более подробно побеседовать на эти темы. Во всяком случае, очень признателен Вам за нашу беседу[29].
Как было сказано выше, приезжая из Парижа в Берлин, Шестов, начиная с июля-августа 1923 г. (см. прим. 1 к письму 1, от 7 сентября 1923 г.), останавливался, как правило, в гостеприимном доме Эйтин-гонов – сначала в Tiergarten, а затем, после их переезда, – в Dahlem (в одном из писем дочерям, от 29 июля 1923 г., он писал:
Я здесь устроен великолепно. У меня огромная комната – больше, чем вся наша квартира. Тихо, спокойно. В двух шагах – Tiеrgаrten, где можно даже гостей принимать[30]).
Следует сказать, что берлинский дом Эйтингонов, с уважением, почетом и хлебосольством открытый для Шестова, был вообще одним из центров духовной жизни европейской научной и художественной элиты, включая представителей русской эмиграции[31], а сам Макс играл роль мецената, поддерживающего различные творческие проекты и нередко тех, кто их осуществлял. Современные исследователи справедливо указывают на то, что
in the latter role, he was guided and assisted by Mirra, who became a prominent society figure and literary-musical soiree hostess. Their trendy and sumptuous house-hold was a Berlin pied-a-terre and meeting place for Russian intellectuals and other expatriates of all political stripes, as well as the impoverished Freudian coterie, all of whom were dazzled by the luxuries of «Hotel Eitingon»[32].