Юрий Колкер - Гонфалоньер справедливости
Еще живы люди, которые были потрясены этим националистическим перерождением большевизма. Оно оказалось глубоким; готовилось долго; в России нашло полное понимание в массах.
Коржавин (родившийся не в России, а на Украине) был подхвачен общим потоком, но почти сразу начал из него выгребать. В 1945-м уже нельзя было без риска сказать про Россию: «запутанная страна». «Правильная страна» — тоже никуда не годилось; сознание, что она — лучшая, мессианская, что она спасла или вот-вот спасет, предназначена спасти мир, висело в воздухе (в сознании иных — застряло навсегда). На тех, кто в этом сомневался, в 1945-м писали доносы. Конечно, сейчас мы горько усмехнемся: есть, значит, неправильные страны; с еще большей горечью прочтем (с нашим-то опытом!), что «все пути вперед лишь только с нею, а без нее их нету вообще». «Пути вперед» оказались — к путинской России, к денежному мешку и коррупции, к валюте и Малюте, к несвободе уже не во имя справедливости, а прямо и неприкрыто — ради власти, ради эксплуатации человека человеком. А «нету вообще» сегодня невольно так читается: в других странах живут люди непутевые — и даже не совсем люди. Но не забудем: автору — всего двадцать, а на дворе — 1945-й. Опять — дивная смелость, вызов, самостоятельное осмысление происходящего.
В 1945-м Коржавин поступил в московский литературный институт (где, говорил Солоухин, считался одним из самых способных студентов); в 1947-м он был арестован, сидел на Лубянке, находился в ссылке до 1952-го, затем амнистирован, реабилитирован, в 1959-м окончил литературный институт, в 1963-м был принят в союз писателей и выпустил книгу стихов. По-настоящему начал публиковаться с 1961-го.
ПРОРОК
Послесталинская оттепель обманула. К концу 1950-х всё яснее становится, что «советская власть неисправима, неизлечима» (Аркадий Белинков), что она в принципе порочна. «Единственно правильное учение» на глазах превращалось в утопию. Вторжение в Чехословакию поставило последнюю точку. Все, кто способен был понять, поняли.
Но это — потом. А в 1953-м, и особенно после хрущевского съезда (1956) люди верили. Еще бы! Происходило невероятное: из лагерей стали возвращаться. Вернувшихся — принимали в общество, восстанавливали, реабилитировали. Вчерашние узники сами едва верили этому. (Лучший пример — Заболоцкий, словно росой умывшийся просто от возможности жить на воле, писать и публиковаться.) Палачи забеспокоились. Фадеев пустил себе пулю в лоб (как вскоре выяснилось, зря; поторопился.) Весенний воздух будоражил, окрылял. Люди стали делиться своими мыслями, обсуждать, надеяться. Нарождалось общественное мнение. Делало первые шаги диссидентство. И — поднял голову самиздат.
Тут всем стало ясно, что Коржавин — пророк. Разве не произнес он страшных истин еще в начале 1940-х? Разве не приучал вдумываться, вглядываться, сомневаться?
Вчерашний ссыльный, еще не член союза писателей, оказывается на гребне волны. О нем говорят, его стихи переписывают от руки (пишущих машинок у частных лиц еще почти нет). Его слава становится всемосковской, а главное — народной, несанкционированной, настоящей. И киевлянин полюбил Москву ответной любовью; полюбил этот город, главной исторической характеристикой которого было и остается самодовольство; поверил, что Москва и есть Россия.
Библейский пророк — не ясновидящий, он не предсказывает будущего, а зовет народ к нравственному очищению. Именно это и делает Коржавин. Теперь уже все знали: марксистские вожди — не святые, они ошибаются, бывают властолюбивы, творят несправедливости и жестокости (да-да, это знание было важным шагом вперед!). Но противостоять гнету, опиравшемуся на сияющую правду, на безупречную и незыблемую теорию, и тогда решались немногие. Коржавин — не мог не противостоять: любая несправедливость взрывала его изнутри. Он становится совестью России, — не в одиночку, нет, а в числе немногих самых отважных, самых жертвенных (разумеется, из числа тех, кто был заметен; как быть совестью, если тебя не слышат?). При этом диссидентство как движение его ничуть не привлекает. Он просто «не может молчать».
А в Москве подмораживает всё явственнее. Молчать всё труднее. В 1966-м Коржавин выступил в защиту Даниэля и Синявского, в 1967-м — в защиту Галанскова и Гинзбурга и за обсуждение письма Солженицына четвертому съезду писателей. Всё это идет ему в зачет в глазах крепчающих день ото дня хозяев. Его досье давно вернули из архива.
К этому времени явственно обозначилась и новинка: антисемитизм в среде диссидентствующей интеллигенции. Евреи оказались в тисках: режим — не пущал в университеты и лаборатории, на сцену и в журналы; общество, недовольное режимом, — в народившиеся салоны, к очагам культуры нравственного сопротивления. Тут-то Гарик Губерман и произнес свое знаменитое: «за столом никто у нас не Лифшиц».
В 1971-м Коржавин пишет поэму Абрам Пружинер. Сказание о старых большевиках Новороссии и новых московских славянофилах. Героя поэмы, комиссара-еврея, автор высмеивает и унижает:
И от классовой фортуны
Опьянев, — на всех орлом
Вниз глядел как бы с трибуны,
Даже дома за столом.
Новым славянофилам Коржавин говорит, что они — духовные дети этого комиссара, хоть и открещиваются от него:
Лишь тебя за всё, что было,
Производят в князи тьмы
Молодых славянофилов
Романтичные умы.
Он пишет, что «умы» прибегают к методам Пружинера; утверждает, что у него, Коржавина, — не меньше прав на Россию, чем у любого из этих славянофилов.
Но теперь уже его не слышат. И вот в 1973-м, после допроса в московской прокуратуре, Коржавин подает заявление на выезд. У него будто бы осведомились о причине такого решения, а он, как передают, ответил: «Нехватка воздуха для жизни». В ту пору почти все, хоть и по разным причинам, могли бы сказать такое, да не у всех спрашивали.
В 1974 году Коржавин эмигрирует и поселяется в Бостоне, штат Массачусетс.
ГЕРОЙ СОВЕТСКОГО СОЮЗА
Говорят, все мы (старшие) — продукт советской системы. В самом отталкивании от режима присутствует привязанность к нему, счеты с ним занимают место в наших душах. Солженицын, Бродский, Галич — даже они не освободились вполне, унесли большевизм на своих подошвах.
Про Коржавина это можно сказать с еще большим основанием. В сущности, он (прибегнем к рискованному оксиморону) просто — честный советский человек. В новом мире, провозглашенном Октябрем, его всё устраивало — если бы только слова учения не расходились с практикой Кремля. Слова-то всё хорошие были произнесены: интернационализм, равенство, отмена угнетения человека человеком…
Тут кроется трагедия. Ибо опыт показал: честный и советский — «две вещи несовместные». Коржавин, как сказано, внес ощутимый личный вклад в разрушение империи зла, но сделал он это невольно, нечаянно: сам-то он сражался за ее, империи, сохранение. Он твердил бандитам Кремля и Лубянки: будьте честны! — и долго, долго не понимал, что они — не могут, не смогут, даже если б захотели. Делал он свое дело с редким мужеством, с непостижимым упорством. Верил, значит, что люди могут жить в братстве, работать бескорыстно, быть добры и справедливы друг к другу. Получается, что по всей логике, по всему здравому смыслу и праву он, Наум Коржавин, — герой Советского Союза. Лучший из героев.
Коржавин и в другом — советский человек: он считал нормальным существование субсидируемой литературы, естественными — учительные функции печатного слова. Он верил и верит, что писатель и читатель — два разных зоологических вида: писатель каким-то образом возвышается над читателем, умнее его, имеет перед ним преимущества, общественные и чуть ли не правовые (всяческие там дома творчества, деньги из литфонда и иные подачки, а главное — право на творческую праздность в стране подневольного труда). В этом ему тоже не посчастливилось: он дожил до эпохи, когда грань между писателем и читателем в русской культуре стерлась окончательно — как это и должно быть, как это всегда и было на Западе. «Властителя дум», водившегося в России XIX века, развенчали, стащили с его идеологического пьедестала.
Но худшая из советских черт пришла к Коржавину с послесталинской оттепелью, когда, как чорт из табакерки, выскочили на эстраду фальшивые крикуны-рифмоплеты. В ранних стихах Коржавин пытался размышлять, тут — начинает ораторствовать. Ему, как и этим скоморохам, нужен переполненный зал. Где, в какой стране западной цивилизации можно вообразить поэта-трибуна? Не то что сейчас, а хоть в XVIII веке? Их нет. Поэтов-вождей видим только в странах с неокрепшими свободами. В молодых демократиях Африки они, случалось, правительства возглавляли. Те же сумерки свободы забрезжили в России в 1950-е годы. Как раз тогда про Евтушенку было сказано страстным заговорщическим шепотом: «этот человек способен возглавить временное правительство!». Поэты собирали тысячные залы слушателей — и уверились, что так и должно быть, что слушатели пришли к ним за поэзией, а не за глотком свободы. Тогда и в стихи Коржавина попали лозунг и пустая риторика.