Марина Цветаева - Из записных книжек и тетрадедй
С<ережа> все гладит меня по голове, повторяя:
— Мама, это мама! Милая мама, милая, милая. Аля, погладь!
И вот недавно Аля сама начала гладить меня по волосам, приговаривая:
— Ми! Ми! — т. е. „милая, милая“.
Теперь она так гладит всех — и С<ережу>, и Волчка, и Кусаку, и няню — всех, кроме Аси, которую она злобно бьет по шляпе.
Меня она любит больше всех. Стоит мне только показаться, как она протягивает мне из кроватки обе лапы с криком: „нá!“
От меня идет только к Сереже, к няне — с злобным криком.
Купаться ненавидит, при виде волны уже начинает плакать.
Упряма, но как-то осмысленно, — и совсем не капризна.
Кота она обожает: хватает за что попало, при виде или голосе его кричит „кó“, подымает его за загривок на воздух, старается наступить. Все животные для нее — „кó“.
Сейчас она сидит у меня на коленях и дает бумажку со спичечной коробки: — нá!
Вчера вечером, когда я заходила к Редлихам за чаем для Сережи и Аси, старик Редлих сказал мне: — Хотите, я Вам скажу новость? — Какую? — Ваша дочка танцует. Ее сегодня приносила к нам на минутку Аннетта, и — представьте себе: она танцевала! Это было так трогательно!
(Сейчас она изо всех сил кричит за дверью: — Мама! Мама! Мама!)
С виду ей можно дать полтора года и больше. У нес бледное личико с не совсем еще сошедшим загаром. Глаза огромные, светло-голубые. Брови темнеют. — „У нее будут соболиные брови“, — сказала Пра, когда увидела ее после 2-х месяцев разлуки.
Волосы — по выражению Аси — пегие. На затылке русые, спереди льняные, седые, зеленоватые, — как у деревенских детей. Твердые и густые. Недавно я катала ее колясочку при луне.
О ее глазах: когда мы жили в Ялте, наша соседка по комнате, шансонетная певица, все вздыхала, глядя на Алю: — Сколько народу погибнет из-за этих глаз!
И здесь, в Феодосии, художник-анархист Prévost, француз, родившийся в Алжире, сказал мне, только что познакомившись:
— „Вчера я видел Вашу дочь. Какой прелестный ребенок! И какие у нее глаза! Сколько я ни смотрел, я никак не мог охватить их взглядом!“…
Феодосия, 18-го ноября 1913 г., понед<ельник>.
Третьего дня Аля первый раз поцеловала… кота. Это был ее самый первый поцелуй. После этого она два раза погладила себя по голове, приговаривая: — ми, ми.
Вчера я кончила ей стихи. Завтра ей год, 2 с половиной месяца. Несколько дней тому назад она определенно начала драться.
— Да, теперь она, на вопрос: — Как тебя зовут? — отвечает: Аля.
Аля! Маленькая теньНа огромном горизонте.Тщетно говорю: „Не троньте!“Будет день
Милый, грустный и большой, —День, когда от жизни рядомВся ты оторвешься взглядомИ душой.
День, когда с пером в руке —Ты на ласку не ответишь.День, который ты отметишьВ дневнике.
День, когда, летя впередСвоенравно, без запретаС ветром в комнату войдет —Больше ветра!
Залу, спящую на вид,Но волнистую, как сцена,Юность Шумана смутитИ Шопена.
Целый день настороже,А ночами — черный кофе.Лорда Байрона в душеТонкий профиль…
Метче гибкого хлыстаОстроумье наготове.Гневно сдвинутые бровиИ уста…
Прелесть двух огромных глаз,Их угроза, их опасность.Недоступность — гордость — страстностьВ первый раз…
Благородным без границСтанет профиль — слишком белый,Слишком длинными — ресницСтанут стрелы;
Слишком грустными — углыГуб изогнутых и длинных,И движенья рук невинных —Слишком злы.
„Belle au bois dormant“ Перро, —Аля! — Будет все, что было.Так же ново и старо,Так же мило.[4]
Будет, — сердце, не воюй,И не возмущайтесь, нервы! —Будет первый бал и первыйПоцелуй.
Будет „он“. (Ему сейчасГода три или четыре.)— Аля! Это будет в миреВ первый раз.
МЦ
Феодосия, 5-го декабря 1913 г., среда.
Сегодня Але 1 г<од> 3 мес<яца>. У нее 12 зубов (3 коренных и 1 глазной).
Новых слов не говорит, но на вопросы: где картина? конь? кроватка? глазки? рот? нос? ухо? — указывает правильно, причем ухо ищет у меня за волосами.
Вчера она, взяв в руки лист исписанной бумаги, начала что-то шептать, то удаляя его от глаз, то чуть ли не касаясь его ресницами. Это она по примеру Аннетты, читавшей перед этим вслух письмо, — „читала“. Тогда С<ережа> дал ей книгу, и она снова зашептала. С бумажкой в руках она ходила от С<ережи>ной кровати до кресла, непрерывно читая.
Еще новость: стóит мне только сказать ей „нельзя“ или просто повысить голос, как она сразу говорит: „ми“ и гладит меня по голове. Это началось третьего дня и длится до сегодняшнего вечера.
— Аля! Кто это сделал? Аля, так нельзя делать!
— Куку! Я не сдаюсь.
— Ми! Ко!
Я молчу.
Тогда она приближает лицо к моему и прижавшись лбом, медленно опускает голову, все шире и шире раскрывая глаза. Это невероятно-смешно.
Ходит она с 11 1/2 мес<яцев> и — надо признаться — плохо: стремительно и нетвердо, очень боится упасть, слишком широко расставляет ноги.
Последний раз я снимала ее 23-го ноября (1 г<од> 2 1/2 мес<яца>, — один раз с Пра и два раза одну. С Пра она похожа на куклу.
Вообще, она плохо выходит, фотография не передает голубого цвета, и чудные ее глаза пропадают.
Феодосия, Сочельник 1913 г., вторник.
Сегодня год назад у нас в Екатерининском была елка. Был папа, — его последняя елка! — Алю приносили сверху в розовом атласном конверте (у нас дома говорили — „пакет“, и наши куклы были в „пакетах“), — еще моем, дедушкином.
Еще Аля испугалась лестницы.
Сейчас я одна. С<ережа> в Москве.
Аля ходит по комнатам в красном клетчатом платьице, подарке Аси на 5-ое сент<ября>. За последнюю неделю она стала смелее ходить.
Ее новые слова:
агó — огонь
тó — что
тама — там
áпа — лапа
иди — да
не — нет
дядя Атя — Ася
нó — нос
ухяо — ухо
Как собака лает? — Ау!
Как кошка мяучит? — Мяу.
Слыша собачий лай, сразу говорит: „àу“.
Несколько дней после отъезда Сережи в больницу, я сидела с ней в его комнате, и она все время подходила к его кровати, открывала одеяло, смотрела кругом и повторяла: „Папа! Куда?“ Теперь она на вопрос: „где?“ вместо прежнего „куда“ отвечает „гама“.
Сейчас они с Аннеттой пошли к Редлихам — к<отор>ые сейчас в Москве. Там прислуга Соня украшает елку для своего мальчика Вани. — Аля зовет его Вава. —
Какая Аля будет через год? Непременно запишу в Сочельник.
Сегодня я кончила стихи „Век юный“…
— Когда промчится этот юный,
Прелестный век…
30-го мы выступаем с Асей на балу в пользу погибающих на водах.
Да! Але это будет интересно.
Когда я на втором нашем выступлении сказала перед стихами Але — „Посвящается моей дочери“ — вся зала ахнула, а кто-то восторженно крикнул: „Браво!“
Мне на вид не больше 17-ти лет.
Феодосия, 26-го декабря. 1913 г., четверг.
<1917 год>
„Все о себе, все о любви“. Да, о себе, о любви — и еще — изумительно — о серебряном голосе оленя, о неярких просторах Рязанской губернии, о смуглых главах Херсонесского храма, о красном кленовом листе, заложенном на Песни Песней, о воздухе, „подарке Божьем“… и так без конца… И есть у нее одно 8-стишие о юном Пушкине, которое покрывает все изыскания всех его биографов. Ахматова пишет о себе — о вечном. И Ахматова, не написав ни одной отвлеченно-общественной строчки, глубже всего — через описание пера на шляпе — передаст потомкам свой век… О маленькой книжке Ахматовой можно написать десять томов И ничего не прибавишь… Какой трудный и соблазнительный подарок поэтов — Анна Ахматова!
<1918 год>
О черни.
Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю: чернь.
Солдат? — Нет, сижу и пью с ними чай часами из боязни, что обидятся, если уйду.
Рабочих? — Нет, от „позвольте прикурить“ на улице, даже от чистосердечного: „товарищ“ — чуть ли не слезы на глазах.
Крестьян? — Готова с каждой бабой уйти в ее деревню — жить: с ней, с ее ребятишками, с ее коровами (лучше без мужа, мужиков боюсь!) Β главное: слушать, слушать, слушать!
Кухарок и горничных? — Но они, даже ненавидя, так хорошо рассказывают о домах, где жили: как барин газету читал: „Русское слово“, как барыня черное платье себе сшила, как барышня замуж не знала за кого идти: один дохтур был, другой военный…
Ненавижу — поняла — вот кого: толстую руку с обручальным кольцом и (в мирное время) кошелку в ней, шелковую („клеш“) юбку на жирном животе, манеру что-то высасывать в зубах, шпильки, презрение к моим серебряным кольцам (золотых-то, видно, нет!) — уничтожение всей меня — все человеческое мясо — мещанство!