Мария Дубнова - В тени старой шелковицы
– Ладно. Потратим еще денег, хотя их и так нет. Пусть рабочие пилят.
– Я не дам пилить шелковицу. Я ее сажал, когда был маленьким. Вместе с отцом.
Фейге очень хотелось терраску. Она просила, умоляла, угрожала. Пыталась ставить ультиматум. Объясняла этому шлемазлу очевидное: нельзя построить терраску, если в полутора метрах от входа в дом растет огромное, никому не нужное, сорное дерево, от него ж одна грязь и пятна, которые не отстираешь…
Файвель не спорил, не возражал, не раздражался. Он просто сказал жене «Нет!» единственный раз за всю жизнь – и вышел из комнаты.
В понедельник Фейга объяснила строителям задачу: нужно построить терраску с шелковицей посередине. Да, дырка в полу, дырка в крыше. Ну, что ж делать. Вам нужна эта работа?
С тех пор каждое лето ягоды падали на стол, на лавки, на пол и оставляли чернильные пятна, которые нельзя было ни отмыть, ни отстирать. С этой проклятой шелковицы постоянно сыпались листья, веточки, жуки и еще бог знает что, всякий мусор. Фейга молча, стиснув зубы, подметала.
А Файвель, сидя на крыльце, жевал ягоды и медленно, умиротворенно чесал загривок у собаки – огромный Серко жил в будке в центре сада. И рот, и рубашка у Файвеля становились иссиня-черными.
В 1921 году к Файвелю пришел фининспектор. Осмотрел дом, сад, терраску, что-то записал, подсчитал – и объявил, что отныне за дом и сад Файвель Ровинский должен будет платить… Вот столько. Вам видно? Было бы меньше, но тут у вас терраса фигурная, да еще с шелковицей, за такое художество – особый налог… И тут Файвель услышал странные всхлипы и кудахтанье. Это впервые в жизни хохотала его мрачная, всегда угрюмая Фейга.
Когда фининспектор ушел, у Файвеля случился удар. И он умер.
Как Шлёма и Мариам смерть обманули
Бывает же такое несчастье: как мальчик – так или рождается мертвым, или умирает в младенчестве. Девчонки выживали: и Хана, и Геня, и Шейна, а эти мальчишки – ну что ж за жизнь такая… Мариам даже отказывалась радоваться, когда понимала, что снова беременна. Шлёма, боясь выдать волнение, нервно драл себя за рыжую бороду, а Мариам молча ходила, прислушиваясь к толканию в животе: еще жив? Значит, девочка. Слава Создателю.
Когда в 1896 году ребенок родился, акушерка, ни говоря ни слова, поднесла его к глазам матери. Произносить вслух, кто именно появился на свет, ей было строго запрещено. Мариам застонала, тихо, обреченно. Опять. Перед глазами встали все пережитые ею детские похороны. Мальчик мой, маленький… Стоп. Ни звука. Смерть девять месяцев ходила вокруг дома. Она и сейчас под окном притихла. Прислушивается. Если узнает, что мальчик, – сразу войдет и заберет.
Шлёма первым произнес: «Алтер». Старик. Мариам подняла на мужа измученные глаза: думаешь, получится? Не догадается? Мужчина закивал: «Алтер, Алтер». Смерть не входила. «Да, Алтер», – выдохнула Мариам.
Смерть еще какое-то время стояла под окошком и ждала, пока заговорят, наконец, о ребенке, а не о каком-то старике. Ждала, ждала – и не заметила, как уснула. Так и продремала под окнами у Яновских, иногда поднимая голову и прислушиваясь. Но слышала только одно: Алтер, Алтер. Смерть успокаивалась и снова задремывала.
Мальчик выжил.
Его записали Самуилом. Но на его имя в родительском доме был наложен строгий запрет. Никогда никто из домашних не называл Самуила согласно паспорту. Даже в 1970 году, когда он умирал в доме престарелых в возрасте семидесяти четырех лет, медсестры говорили о нем – Алтер, старый пердун.
Мезальянс
– Только не этот Ровинский! Чтобы я не слышала его имени в своем доме! Владелец мучного магазина в Новой Праге! Какой магазин?! Лавка, чепуха на постном масле! И дома своего нет – квартиру снимает, и у родителей еще три девки на выданье! А образование? Какое у него образование? Десять лет был учеником обувщика в Томашевке! Курам на смех!
Мариам кипела. И куда эту сваху понесло! Ей что говорили? Нужен богатый, с положением, с образованием. Мы ж не кого попало сватаем, а Шейну, Шейндл, нежную кареглазую девочку! Умница, учителя на дом приходили, и шьет, и вышивает, а как готовит – вся Каменка языком прицокивает! А красавица какая! Вылитая бабка, моя мамаша!
– И ведь какие женихи приходили! И Борух, сын ювелира Голдовского, и Сруль-мясник! Чем тебе не подошли?
– Мама, не надо кричать. Я выйду замуж только за Мэхла Ровинского.
Они виделись несколько раз. Первый раз он приезжал на смотрины. Взглянул на нее, улыбнулся. Потом приехал еще раз, уже свататься. Яновские тянули с ответом. Мэхл приезжал в Каменку снова, бродил по улицам, надеялся просто встретить ее, пусть случайно. И она увидела – он стоял на другой стороне улицы, смотрел на нее, улыбался в усы – высокий, поджарый, 24-летний. А когда они стояли на мосту, он вдруг побледнел, его начала бить крупная дрожь. Шейну бросило в жар. Она опустила глаза, низ живота подобрался и щекотно покалывал иглой.
Какой Борух, какой Сруль, о чем вы, мама?
Мариам сопротивлялась почти год. Взывала к помощи мужа. Шлёма молчал, пожимал плечами. Зря, конечно, дочь выбрала этого нищего Ровинского, но отец знал Шейну: железная, такую не сломать, не купить и не уговорить. Но у Шлёмы любые размышления о дочерях соскакивали на нежную тревогу об Алтере. Вот и теперь, пожав плечами по поводу характера Шейны и этого шлемазла Ровинского, он подумал о сыне: мальчишке вот-вот четырнадцать стукнет, худой, как воробей, шея тонкая, и синие глаза все время какие-то испуганные. И болеет часто. Шлёма не выносил, когда Алтер заболевал. Он с ума начинал сходить. А Шейна – что Шейна? Двадцать один год скоро, дадим приданое, как положено, а дальше – пусть сама вертится. Если к старшим замужним дочерям, Хане и Гене, мать чуть ли не каждый месяц едет с подарками, то к тебе…
– Да-да, если выйдешь за него замуж, ноги моей не будет в твоем доме, слышишь, дочь!
– Хорошо, мама.
Ну что тут скажешь?
25 июня 1910 года в Новой Праге, в доме Файвеля Ровинского, сыграли свадьбу его сына Мэхла и Шейны Яновской. Шейна сама сшила себе платья, точь-в-точь как у барышень в имении Давыдовых, когда там устраивались праздники. Тогда вся молодежь из Каменки[1] через ограду подсматривала и слушала музыку. Вот это была музыка, не то что ваша гармошка или рожок! Рассказывали, что к Давыдовым приезжал и Чайковский, который приходился Давыдовым каким-то родственником, но Шейна его не видела.
Шлёма дал за дочерью богатое приданое, в основном, деньги и драгоценности, хотя и утвари, и перин, и отрезов на платья и на пальто было несчитано. После свадьбы Яновские вернулись в свою Каменку и, как и обещали, больше в Новой Праге не показывались. Обходились открытками к праздникам.
Правда, когда ее старшей – и тогда единственной – дочке Голде исполнилось три года, Шейна сделала попытку помириться с матерью. Села с ребенком в поезд, строго повторила мужу: «Со мной ехать не нужно. Мама тебя не любит, у нее взрывной характер, лишнее напряжение нам ни к чему», – и уехала.
Родители сами встретили Шейну на вокзале. Маленькую Голду, уставшую с дороги, разрешили положить спать прямо в гостиной, на белый кожаный диван. Шейна пошла к родителям. За четыре года они успели и соскучиться по дочери, и отвыкнуть от нее. Поговорили о погоде, о делах в магазине, о ценах на муку. О Мэхле Мариам не спрашивала, Шейна не заговаривала. Мать оглядела фигуру дочери:
– Когда ждешь?
– Зимой.
– Понятно. Помогать не буду.
– Конечно.
Помолчали.
– Как Алтер учится?
– Ничего, нормально. Гимназию раньше положенного закончил – у него ж все время репетиторы, отец постарался. И в институте экстерном все сдает. Через два года, не буду загадывать, уже диплом получит.
– Получит, получит. Он у нас умница. Инженер-механик, – Шлёма расплылся в улыбке. – Жаль, что не смог приехать, ну да ничего, увидитесь как-нибудь. Ты бы его видела – высокий, глаз горит…
– Тише, Шлёма… Алтер, обычный Алтер…
– Да-да, Мариам, Алтер.
Через три дня, заполненных пустыми разговорами, так и не решившись произнести имени собственного мужа, Шейна вернулась домой. Больше в Каменку она не приезжала, родителям писала коротенькие письма, брату – более подробные.
А еще через четыре года, в 1918-м, когда у Шейны было уже трое детей, до нее чудом дошло письмо от Алтера: «Дом и магазин разграблен, отец убит, мы с мамой едем в Зиновьевск. Туда же должна приехать Геня с Израэлем и детьми. Молимся за тебя».
Елизавета Бам
Тетя Лиза, младшая сестра Мэхла, выходила замуж. Посватался за нее Гилел Бам, лысоватый инженер из Кривого Рога, и Ровинские сразу ответили «да». Может, в другое время они бы и подумали, но шел голодный и разбойный 1919 год, мужчин вокруг было мало, а Лизочке уже двадцать два, Гилел ей не противен, и главное – у него была работа.
Свадьбу играли в доме Лизиных родителей, у Файвеля Ровинского, в Новой Праге. В ночь перед свадьбой Фейга, закончив наконец возиться на кухне, растолкала Файвеля: «Хорошая примета, когда молодоженов обсыпают крупой и деньгами. Но ты же знаешь, как сейчас и с тем, и с другим. Но можно еще обсыпать лепестками роз…» Файвель замер. Шел июль, розы вошли в цвет. Фейга продолжила: «Ты же не хочешь, чтобы наша девочка жила несчастливо… Они будут далеко, в Кривом Роге, когда мы еще ее увидим». Файвель махнул рукой: «Ладно, что уж там. Скажи детям – пусть обрывают».