Игорь Дмитриев - Упрямый Галилей
3. В книге спор развертывается между церковью и… нельзя сказать, наукой, потому что, с одной стороны, есть рационально продуманная Наука, принятая Церковью, а с другой – еще нет той науки, которой принадлежит Галилей. Итак, спор между Наукой Церкви и ученым, чьими руками и умом не просто строится новая теория, но открывается новая – неведомая – метафизическая территория, некоторым образом новый мир. Именно это почувствовали теологи. Дело, конечно, вовсе не в гелиоцентризме. Мир, в котором мыслил Галилей, в самом деле как бы отменял прежний, но был слишком мысленным, слишком гипотетичным, допустимым, но не убедительным. Галилей занимается астрономией и механикой, но всем умом, а главное, всей душой уже обитает в мире, в котором его теоремы только и могут быть истинны. Трудность его положения в том, что он изобретает априорности нового мира: бесконечное пространство-время, однородный закон движения всех тел (материальных точек) в пустоте, – но ни бесконечности, ни закона, ни нужного понятия бесконечно малой еще нет. Даже инерциальности прямолинейного движения в «Диалогах» еще нет.
С другой же стороны, налицо прочная, основательно и детально продуманная Наука томистского аристотелизма, хорошо согласованная как со словом Писания, так и с опытом Природы. Основное возражение кардинала Беллармино Галилею состоит в том, что его гипотезам не хватает доказательности. Из мысленных экспериментов с математическими объектами надо войти in rerum naturae, в настоящую натурфилософию, в мир физической причинности, только тогда можно претендовать на истину.
Между тем дело шло именно о радикальном – метафизическом – переустройстве аристотелевски-томистского мира в другой. Основной эксперимент «Диалога» – это эксперимент по переселению человека одного мира в другой, еще не существующий. Галилей (Сальвиати) занят переустройством головы (умного зрения, умения ориентироваться не только умом, но всем умным чувствилищем) обитателя аристотелевского мира в другую голову, для которой оказывается возможным обитать в другом, коперниканском мире без головокружения. В мире, всего лишь допустимом: ну, вращаемся мы тремя движениями сразу, ничего, как видите, страшного, все остается на своих местах… Дело не в том, что этот мир истинен, а тот нет или наоборот: мы научаемся видеть мир в разных умозрительных перспективах.
Заседание святой инквизиции для дискуссий неудобно. Место, где выяснение отношений двух миров (двух умов) возможно в форме разговора, а не увещаний, осуждений, разоблачений ересей или, наоборот, борьбы с вековыми предрассудками, – такое место есть. Это место находится между «мирами» и «институтами». Как во времена гуманистов, это некое досужее место, otium, где все negotia оставляются за дверью: кардиналы, государи, книжники, схоласты, математики, медики оставляют в прихожей свои дресскоды и сходятся не как профессиональные мудрецы, а как друзья мудрости, как sapientiae amici, то есть как фило-софы. В XV веке Лоренцо Валла однажды описал пять условий гуманистической беседы: досуг, вилла, книги, друзья и animi vacuitas – пустота души. Не опустошенность (vastitas), а освобожденность, пустота, впускающая, допускающая, где всякое «так есть» звучит как «допустим, будет…». Надо выйти из церковных стен, но также и из лабораторий. Надо оставить за порогом догматы, но также и самоочевидности.
Таково, повторю, уморасположение не мудрецов, а только друзей мудрости, фило-софов. Философия и есть уморасположение возможного разговора, причем разговора о первом и последнем.
В споре с кардиналом Беллармино и с папой Урбаном VIII Галилей понял, что, его истина «отнюдь не всемогуща, скорее приходится говорить о слабости истины»4, более того: едва ли она доказуема вообще. Мир его мысленных экспериментов надо было еще довести до физической явности, метафизической основательности и, кто знает, может быть, и до богословской осмысленности, чтобы его реальность обрела силу истины. Он только апологет, а не учитель нового мироздания.
Со своей стороны, Беллармино, как и Галилей, допускал и даже считал неизбежным «разрушение аристотелевского Космоса»5. Да и богословие отнюдь не монолитно, далеко не сводится к томизму, различные интеллектуальные традиции сталкивались в самой курии. Если войти в эту полифонию церковной традиции6, нетрудно будет понять, что спор идет не о доказанности или недоказуемости, а о том, что значит доказать, не о силе или слабости истины, а о том, что это такое – истина и в чем заключается ее сила, не о математических химерах и реальности, а о том, что это такое – реальность. Словом, речь о философских вопросах. Ведь в согласии как с Аристотелем, так и с Декартом в философии речь идет о первых началах, от которых зависят все доказательства, но которые поэтому недоказуемы. Недоказуемы, но более истинны, чем все доказанное на этих основаниях. В этих основаниях заключены ответы на вопросы: «что значит быть» («реальность»)? «что значит мысль» («идеальность»)? как они могут совпадать в знании (истина)? как бытие, будучи бытием-а-не-мыслью, не совпадает с человеческими домыслами о бытии?
4. Вот, к примеру, очень интересный и важный сюжет. Говоря о гипотезах математической астрономии, кардинал Беллармино был прав, когда требовал от Галилея доказательств в мире физических причин Аристотеля и методами его логического органона, имея в виду насквозь доказанный мир Фомы Аквинского. Но когда Галилей в «Диалоге» занялся механикой и решительно вторгся в мир «аристотелевских» причин, разрушая различие естественных и насильственных движений, когда этот выдуманный – и остающийся мысленным («идеализированным», говоря вернее) – мир вдруг стал претендовать на раскрытие самой «природы вещей», папа Урбан VIII увидел в этой «излишней доказательности» посягательство на всемогущество Бога. И правда, почему Бог должен был творить мир по законам механики? Но ведь тот же вопрос обращен и к томизму: почему это всемогущий Творец должен был творить мир по учебнику Аристотеля, к тому же руководствуясь его силлогистикой?
А ведь этот вопрос уже был однажды задан. Более того, был и ответ: нет-де, не с Аристотелем согласовывался Творец, когда творил мир, а с самим собой, именно со своим всемогуществом, а всемогуществу Творца соответствует только всевозможность, бесконечность – экстенсивная и интенсивная – творения. Правда, говоривший это «нераскаявшийся, упорный и непреклонный» еретик был сожжен 17 февраля 1600 года в Риме, на Campo dei Fiori (теперь там ему памятник). Но был еще и кардинал римской церкви Николай из Кузы, который за 150 лет до того в своих спекуляциях, вдохновленных апофатическим богословием, сочинил едва ли не все нужное Галилею, чтобы его гипотезы обрели силу истины. Этот кардинал заранее предположил и то расположение человеческого ума к бесконечному божественному творению, которое станет исходным для новой науки: мир – в себе бесконечный – нам неизвестен, он превосходит меру человеческого воображения и понятия; человек – подобие творца – строит свои познавательные «рациоцинации», не списывая понятия с вещей, а отыскивая единый метод конструирования (как бы творения) искусственного (мысленного) мира, его принципиальная гипотетичность заранее предумотрена; теоретическая модель (идеализация) всегда остается под вопросом, теоретическая картина мира готова к изменению целиком; познание бесконечно…
Когда Галилей в «Диалоге» говорит: «…У нас в наш век есть такие новые обстоятельства и наблюдения, которые, в этом я нисколько не сомневаюсь, заставили бы Аристотеля, если бы он жил в наше время, переменить свое мнение»7, – то дело здесь не столько в апелляции к фактам против авторитета, сколько в таком понимании мира, согласно которому неизвестное далеко превосходит известное и, главное, превосходит все, что человек может вообразить или предвосхитить своим доморощенным умом.
Новый «дух», появившийся в традиционном мире, вовсе не самоуверенный математик-механик и метафизик. Он вскоре сбросит с себя как «фанатическую» риторику Галилея, так и метафизическую самоуверенность Декарта. Этот дух осознает себя как ego cogitans, то есть ego dubitans – субъект сомнения, не скептицизма, а методического познания путем экспериментального и логического сомнения в собственных основаниях. Дух этот отказывается совпадать с тем миром, в котором рожден, который кажется если не врожденным, то единственно родным. Зоркость теоретического сомнения превосходит ясность и отчетливость собственных начал. Строгость доказательств есть для него надежнейший способ усомниться в доказываемом8. Знание научно, если точно определены условия его истинности, то есть его условность, а «…безусловное должно находиться не в вещах, поскольку мы их знаем, а в вещах, поскольку мы их не знаем, [то есть] в вещах в себе» (И. Кант).