Юрий Колкер - Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом
Поездку в Тыравере стоит вспомнить, она была презанятная. Ближе к лету 1972 года я, наконец, понял, от чего буду танцевать в своей диссертации: от работы Росса Система уравнений для количественного роста растений, опубликованной в 1967 году. Заметьте, что название звучит по-русски не совсем правильно; Росс и говорил по-русски с затруднениями, но в русской среде быстро набирал форму. Математики в этой статье Росса не было, считай, никакой, и я решил, что я эту математику наведу и его обрадую. К лету 1972 года я набросал статью, развивавшую, мне чудилось, наметки Росса; позвонил ему и получил приглашение приехать в Тыравере, местечко под Тарту, где его научное гнездо располагалось: геофизическая обсерватория. Аспирантство давало мне право на половинную скидку со стоимости билета. В Тарту я решил лететь. Как раз открылось самолетное сообщение между Ленинградом и Тарту. Мой дневник не сообщает, столько я заплатил в кассе Аэрофлота; думаю, рублей 12 в один конец.
Почему нельзя было послать статью почтой? Потому что ехал я, собственно говоря, не к Россу, а к Вальмару Адамсу и Светлане Бломберг.
Вальмар Теодорович Адамс (1899-1993) был поэт и профессор русской литературы в Тартуском университете. Я как раз перевел (с подстрочника) одно его стихотворение и ехал знакомиться. А студентка Света училась у Адамса; за нею я вполсилы приударял. Она писала стихи; мы познакомились в декабре 1971 года на конференции молодых писателей Северо-Запада. Поездка должна была совместить приятное с полезным. Вылетал я 6 июля 1972 года, в четверг.
Слышали про такой аэропорт: Смольное? Я был изумлен, услышав. Ехал на электричке с Финляндского вокзала. Приехал — и глазам своим не поверил: деревянный сарай, травяное поле, коза с козлятами пасется — и ни одного самолета. Ну, думаю, не туда попал. Показываю в сарае свой половинный билет; говорят, всё в порядке, только подождать нужно. На часах 11:51, мой вылет — в 12:30. Сперва я сел рядом с козой, начал стихи набрасывать — о радости предстоявшего полета над городами и весями: «Под крыльями тянутся облака, как пена стирального порошка с печальным названием лотос…». Тянулись облака, тянулось время. Самолета всё нет. Говорят, еще два с половиной часа ждать как минимум. Погода стояла неровная; то жара, то вдруг дождь. Я поехал домой, переоделся (надел шорты), поел наскоро в шашлычной на проспекте Науки, вернулся к 15:25. Говорят, самолет был задержан в Тарту, а сейчас уже здесь, «ребята обедают». Когда отправление? Не знаем. Тут «ребята», числом трое, выходят, утирая рты.
— Вы что, один, что ли?
Я оглянулся по сторонам и никого вокруг не увидел.
— Богато живем! — говорят ребята. Если б они еще знали, что билет у меня половинный! Государство надувало гражданина на каждом шагу, но тут я невольно надувал государство. Пусть каждый из «ребят» получал по десятке за полет; меньше никак не выходит; итого тридцать да плюс за горючее столько же: 60, а я заплатил в пять раз меньше.
На поле рядом с козой стоял самолет: биплан АН-2…
Вылетели в 16:00. Первый и единственный раз в жизни в самолете меня укачивало до рвоты, потребовался мешок, так что печально было и без лотоса, а стиральный порошок мог потребоваться после полета. Мне было не только плохо, но и стыдно. Через два часа мы приземлились на лужайке в другой стране, в другом мире. Самолет встречали. К двери была подставлена лесенка для спуска — и я гордо спустился в полном одиночестве, как премьер-министр или коронованная особа. А что? Не про поэта ли сказано: ты царь! живи один, дорогою свободно иди, куда тебя влечет свободный ум…
— Спешите, автобус ждёт десять минут, — сказала мне женщина в форме Аэрофлота. Куда спешить? Ходьбы — две минуты. Билета в автобусе мне не дали, я положил 20-копеечную монету в чашечку перед водителем и благополучно добрался до улицы Пяльсони 14, до студенческого общежития № 3. Света нашлась со второй попытки. Я был не совсем кстати; при ней находился другой ее поклонник, Илья Клейнер, тоже студент, тоже из евреев. Ну, не бедствие ли это? Почему в Эстонии-то одни евреи? Клейнер пристроил меня ночевать в общежитии, в комнату 108 (кровать без белья и подушки, но с одеялом). Свободный мир! Чорта с два меня в Ленинграде пустили бы в студенческое общежитие без бумаги и (или) взятки. Света, не подумайте дурного, ночевала в другой комнате, с девочкой по фамилии Кёль, не еврейкой.
На другой день я отправился в Тыравере, к профессору Россу. Билет на дизель — 30 копеек, езды 40 минут. Обсерватория — миленький домишко на холме, а кругом пейзане. Ах, вот бы перебраться сюда и работать тут, в полях, где всё так мило и спокойно, а наука — такая провинциальная, неспешная, ласковая. Строил ли я такие планы? Строил… Росс первым делом повез меня на своем вазе в Эльву — обедать. Наука началась прямо в машине, продолжалась после обеда в его кабинете (№ 16) на втором этаже обсерватории и вечером у него дома, в селе Риани. Подход мой Россу не понравился — как слишком формальный, оторванный от жизни. Сам-то он интересовался тем, как каждый листок к солнцу поворачивается; задавался вопросом, влияет ли ветер на фотосинтез. В мои уравнения эти вещи не засовывались. Он даже не предложил напечатать мою статью в своем захолустном провинциальном бюллетене. Значит, не судьба: не быть мне эстонцем. Но жизнь ведь не сводилась к одной науке. У меня в программе оставались еще Света и Адамс.
Днем Света сидела в библиотеке или сдавала экзамены. У нас, в Ленинграде, — экзамены были баррикадными боями, профессорский состав шел на тебя в штыковую атаку и норовил глотку перерезать, а тут — это просто в воздухе висело — никаких классовых боев, сплошная идиллия в Аркадии, пощебетал — и подставляй зачетку. Всё, всё было другое. Отчего я не эстонец и не славист?
Вечером мы со Светой оказались в кафе над рекой Эмайыги, и она записала мне в блокнот свои стихи под названием Тарту в конце Июля (именно так, с прописной):
В зеленом зеркале реки
Лежит недвижимая лодка
И на одной высокой нотке
Дрожат упругие мостки.
Упала стая птиц в листву
И разлетелась на осколки,
И бой часов глухой и долгий
Погладил неба синеву…
Ах, милая! Гениально… особенно это погладил.
Девятого июля мы с нею отправились на дачу к Вальмару Адамсу. Ехали долго. Сошли на станции Valgemetsa, Света по-эстонски спрашивает, как добраться на хутор Kasese и, заметьте, Адамса при этом не называет. Но крестьянка и так знает, кто там живет:
— Professoor Adams? Vene philoloog?
Ничего себе: пастушка знает слово филолог — и без презрительного хмыканья произносит слово профессор. Как далеко мы от России! В другом мире, на другой планете. В двух часах лету на биплане… И это vene — в какую древность оно отсылает! Некогда славян (хоть и не всех) называли венетами, венедами. В связи с этим была даже остроумная идея выдвинута, что хоть Венеция и далеко, а город-то нашенский. А сами эстонцы? Что они древнее русских, тут и говорить нечего. Готский историк Иордан, писавший в VI веке, знает эстов.
Мы добрались к Адамсу. Тот профессор был молод, этот — стар, высок, обаятельно нескладен, и в шортах, как я. Гуляли вдоль речки Ахьи. Он слышит только правым ухом (левая часть лица неподвижна), ухо отгибает правой рукой и наклоняется к собеседнику. При нем жена Лейда Юрьевна, «очень социальный человек» (постоянно принимает гостей). На даче гостит машинистка Адамса с сыном.
— Вам вместе постелить? — спросила Лейда Юрьевна меня и Свету.
Ходили к Юрию Михайловичу (Юрмиху) Лотману, заведующему кафедрой русской филологии. О нем Адамс говорит:
— Мировая величина, глава école de Tartou.
Я слушаю и не понимаю: отчего он так щедр, почему Лотмана хвалит, а не себя? Вы-то, Вальмар Теодорович, вы ведь тоже мировая величина, разве нет? Мне почти жаль его, мне страстно хочется, чтоб и он оказался мировой величиной; ведь я его и дальше переводить собираюсь. И кое-что на это указывает: он дружил с Карелом Чапеком в Праге (где прожил два года), с Игорем Северянином в Эстонии (куда тот эмигрировал). Он только что получил письмо от Генриха Бёлля, с предложением вступить в Пэн-клуб. Вы вступили?!
— Я даже не ответил…
Еще бы: письмо было послано одновременно с таким же письмом Солженицыну. Адамс хочет издать еще одну свою книгу, изборник, а в издательстве тянут, допытываются, с кем из профессоров в США он переписывается.
— Раньше я писал стихи… Теперь я историк литературы…
Отчего у меня сердце сжимается, когда я это слышу? Ведь человек, в сущности, счастливую жизнь прожил; ему 73 года — и он еще бодр, преподает, мыслит.