Алексей Самойлов - Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками
Трилобиты
– И что это за книга?
– «Следы на камне» Савельева. Книга об истории жизни на Земле. Савельев просветил меня, что одними из самых древних животных были трилобиты, предки ракообразных и вообще всех членистоногих. Он советовал, когда гуляешь по городу, поглядывать себе под ноги – на тротуарной плите можно, дескать, увидеть отпечаток трилобита. Эти советы я принял за руководство к действию и несколько недель кряду провел в поисках трилобитов, странствуя, опустив глаза долу, по коломенским тротуарам.
И, наконец, у Аларчина моста я увидел отпечаток трилобита. Он был похож на какую-то зверушку, что иногда появляются после дождя в лужах: их называют щитни. Но они крохотные, а этот – большой. Сюда я приводил потом ребят из нашего класса. Показывал им отпечаток трилобита и рассказывал обо всем, что прочел в книге Савельева. Это, собственно, и была моя первая попытка стать тем, чем я стал.
Вообще-то город познается ногами. Одних книг о нем – мало.
Я просто так, из общего любопытства, походил по городу в детстве и ранней юности, а во времена учебы в университете эти пешие прогулки приобрели несколько иной характер…
Здесь я должен вспомнить Сережу Кулле, моего однокурсника, прекрасного поэта, к сожалению, уже давно покойного. В своем постижении города он был, по-видимому, похож на меня и подобно мне озадачен утверждениями советских историков архитектуры, что золотой век в Петербурге кончился строительством Исаакия, а все остальное, что было потом, не представляет никакой художественной ценности. Тогда архитектура конца XIX – начала XX веков считалась анонимной, и не было книг, из которых можно было бы узнать, по чьему проекту построен тот или иной дом, кто владел им, кто жил.
Я помню наши блуждания с Сережей по дальним линиям Васильевского, по его закоулкам и переулкам, где, казалось бы, все дома «на одно лицо», но вдруг возникало среди них сооружение дивное, смелое и необычное по замыслу своему, но при этом, увы, навсегда утратившее имя своего создателя. И как же радовались мы, отыскивая в старых путеводителях, в дореволюционных подшивках журнала «Зодчий» имя автора того или иного поразившего нас здания. Мы звонили друг другу, чтобы сообщить с восторгом: «А знаешь, ведь это Шретер». Или: «Это Китнер». Или, допустим, Лишневский, Лялевич…
Филфак, оттепель…
– Позвольте воспользоваться цитатой из эссе профессора элитного Дартмутского колледжа Льва Лосева, известного поэта, Вашего друга по Ленинградскому университету Леши Лифшица. «Он не кончил курса университета главным образом потому, что там стало неинтересно. Вместо этого он сам стал нашим университетом. Во всяком случае, меня он просветил больше, чем пять лет лекций и семинаров на филфаке». Почему Вам, столь любознательному человеку, вдруг стало неинтересно учиться в университете?
– Здесь Леша не совсем точен… Я действительно покинул университет, написав заявление с просьбой отчислить меня по собственному желанию, но фактически вышибла меня с 4‑го курса военная кафедра. Я не являлся туда целый семестр, и мне было сказано, что если я не уйду сам, то через полчаса меня «уйдут» по приказу.
Вообще же я относился к университету с большим пиететом. Поступал я на отделение журналистики филфака, хотя о журналистике имел самое поверхностное представление. Да к тому же страдал аграфией: мог создавать приличные устные тексты, но не писать их…
Однако, кроме журналистики, был филфак. Стояла «оттепель» 50‑х. Мои друзья-товарищи по факультету все как на подбор были людьми одаренными. Многие писали стихи или прозу. Я не сочинял стихов, но знал многое из тех и о тех, кто их сочинял когда-то. Меня воротило от официальных воззрений, которых придерживалось тогда большинство университетского ЛИТО во главе с Леонидом Хаустовым, и мне очень нравились ранние стихи Михаила Красильникова, Сергея Кулле, Леонида Виноградова, Михаила Еремина, Александра Кондратова, Александра Шарымова, Владимира Уфлянда – всех тех, кого десятилетия спустя назовут поэтами «Филологической школы».
Петербург Бродского
– Я был дружен почти с каждым из них. Все мы, как на подбор, были тогда нонконформистами. И самым ярким, самым талантливым из нас был, безусловно, Иосиф Бродский. Я впервые встретил его в одной богемной квартире на Благодатном переулке, а затем перезнакомил со многими ребятами из своего университетского круга.
Мы часто встречались с ним в его «полутора комнатах» в доме Мурузи у Спасо-Преображенского собора. Он посвятил мне один из самых сложных своих модернистских стихов – «Стрельна». Почему именно мне? Скорее всего, потому, что, как ему тогда казалось, только я могу объяснить эти стихи. Именно объяснить, если спросят, о чем они. Но для этого рядом с моей фамилией ему бы следовало обозначить и номер моего телефона…
Заезжие американцы часто просят меня познакомить их с Петербургом Бродского, прежде всего интересуясь теми домами, где он жил, и друзьями, у которых часто бывал. Я всякий раз огорчаю их, говоря, что Иосиф осчастливил своим местожительством на берегах Невы всего лишь два дома. Один из них – так называемый дом Мурузи, где Бродский жил многие годы до самого своего отъезда за границу. Другой дом находится по соседству. Это Рылеева, 2. Здесь Бродский провел свое раннее детство. Правда, в одном из своих интервью Иосиф называл «родным для себя» еще и дом на углу Обводного канала и проспекта Газа, где до войны была комната его отца. Дом был разбомблен в годы блокады.
Уже в Нью-Йорке Бродский написал эссе «Полторы комнаты» о своей жизни в доме Мурузи. Он коснулся в эссе и истории дома как таковой, наделав при этом массу ошибок. Происхождение их вполне понятно. Он писал, вспоминая то, что рассказывал ему о доме его отец, который, конечно же, не мог знать в 60‑е годы того, что опубликовано много позже.
Вообще Бродский не был большим знатоком питерской архитектуры, хотя как поэт отлично чувствовал ее и как человек глубокий, докапывающийся до сути всего, часто интересовался ее неожиданными гримасами. Помню, он стал меня допытывать, как могла называться у римлян боевая колесница, запряженная шестью лошадьми, как на арке Главного штаба. «Четырьмя– квадрига, – рассуждал он. – А шестью? Секстига что ли? Двусмысленно как-то…» Я успокоил его, сообщив, что шесть лошадей в колесницу римляне никогда не запрягали. Это Пименов и Демут-Малиновский нафантазировали, чтобы их колесница больше впечатляла.
А теперь о друзьях и знакомых… Их было у Иосифа великое множество, и жили они по всему городу, при этом по многу раз меняя свои адреса. Я всегда теряюсь: о чьих домах надо говорить в первую очередь? О доме Евгения Рейна на Галерной или доме Дмитрия Бобышева на Таврической; доме Якова Гордина на Большой Московской или Леши Лифшица на Тихорецком проспекте; или же прежде всего о той богемной квартире в Благодатном переулке, где обитали со своими женами Фима Славинский и Леня Ентин и где я впервые встретил Бродского?..
Но об одном адресе я все-таки должен сказать особо. Он породил легенду, в которую свято верят по сей день большинство поклонников Бродского. Я имею в виду дом № 1 по Среднегаванскому проспекту Васильевского острова. Здесь в 60‑е годы жила Елена Валихан. Именно ей в альбом Бродский написал ныне столь знаменитые строки: «Ни страны, ни погоста // Не хочу выбирать. // На Васильевский остров я приду умирать. // Твой фасад темно-синий// Я впотьмах не найду, // Между выцветших линий на асфальт упаду».
Уже в Америке, слыша о том, что на Родине его строчка «На Васильевский остров я приду умирать…» стала всеобщеизвестной и поминается даже теми, кто никаких других стихов Бродского не знает, Иосиф сокрушался: «Надо же! Альбомные стихи – а восприняты почему-то столь буквально». С Васильевским Бродского мало что связывало.
Однако поэтический вымысел вдохновляет гораздо сильнее, чем сухая проза жизни. Недавно подводились итоги первого тура конкурса на установку памятника Бродскому в Петербурге, и абсолютное большинство проектов было привязано к Васильевскому острову. Между тем куда уместнее и справедливее поставить памятник Бродскому на Преображенской площади со стороны улицы Короленко, у дома, где он жил; или – в центре пустынного сквера между Гагаринской улицей и Соляным переулком, напротив школы, где учился будущий нобелевский лауреат и был оставлен на второй год в 7‑м классе; или уж, наконец, как проклятье режиму, который мучил его, каменная или бронзовая фигура Бродского должна стоять на углу улиц Рылеева и Восстания, по соседству с домом, где проходило позорное судилище над поэтом.
Я был у Бродского в Америке весной 1990 года. Иосиф водил меня по Нью-Йорку один день, и три дня моим гидом был Сергей Довлатов, но, между нами говоря, если бы я жил в Нью-Йорке столько, сколько они, то рассказал бы побольше…