Всеволод Кочетов - Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Мы застегнули воротники гимнастерок, затянули распущенные ремни (спали в готовности № 1) и ринулись во двор, где под навесом стоял «козлик». Мотор его работал, Бойко сидел за рулем.
— Завел на всякий случай, — объяснил он. — Мало ли что…
Вносовцы тоже покинули свои блиндажи и, суетясь по двору, сдирали, сматывали провода, взваливали на грузовики телефонное имущество, щелкали затворами карабинов.
— Ребята, — сказал нам комиссар Вагурин, которого мы разглядели в предрассветном сумраке, — сегодня придется, должно быть, отойти на новое место. Немец, видите, с ночи принялся лупить. Посты сообщают: бьет по всем дорогам, по местам сосредоточения наших частей. С утра рванет где-нибудь на участке Большой Пустомержи — Старых Смолеговиц. Молосковицы хочет взять. Кингисеппу тогда туго будет. А?
Он обращался к нам не то за подтверждением его мысли, не то за советом. Но что можно было ему ответить? Начитавшись Клаузевица, мы были изрядными знатоками большой стратегии; с нашими знаниями нам бы командовать как минимум фронтами. А вот тактика в пределах участка Большая Пустомержа — Старые Смолеговицы — этого мы не знали, тут мы были нас. В таком нелегком случае не знал бы, пожалуй, что делать, и сам фон Клаузевиц.
Недели две в своих разъездах по сражающимся частям, в блужданиях по лесам и глухим проселочным дорогам мы базировались на Ополье. Оно стало за это время для нас своим, родным, обжитым. Покидать его было жалко, очень жалко…
Артиллерийский огонь тем временем утих. Точнее, немцы перенесли его на соседнюю с Опольем Алексеевку и на железнодорожный разъезд Керстово. Бушует артиллерия и на линии железной дороги Кингисепп — Молосковицы. Вагурин прав: если немцы вырвутся к Молосковицам, Кингисепп окажется под угрозой окружения; а в другую сторону для них будет открыт путь на Волосово, на Гатчину, тот самый, каким здесь хаживали когда-то белые генералы, тот путь, по которому от Нарвы до Гатчины катался пульмановский салоп-вагон Юденича. Туда вагончик бежал не спеша, в нем за чашками кофе чины юденичевско-лианозовского «северо-западного правительства» составляли планы расправы с защитниками красного Питера. «Вешать, вешать, вешать!» — стучали решительно колеса. «Вешать, вешать, вешать!» — записывалось в план. Обратно вагончик несло уже куда быстрее. «Повесят, повесят, повесят!» — гремело под колесами. Поспешно сжигались бумаги с директивами «вешать, вешать, вешать», заметались следы, будто бы ничего и не было; но, стараясь перевалить свое на других, удравшие за рубежи вояки-вешатели в бесчисленных «мемуарах» и «воспоминаниях» со временем многое выболтали.
Как-то будет на этот раз? Неужели вновь станут кататься по нашим пригородным дорогам пульмановские вагоны с вешателями?
Скажу честно, тревожно было в то утро на сердце. Не съездить ли, подумалось, напоследок в знакомые места, в знакомые части, посмотреть, что у них и как? К ополченцам, например, с которыми мы накрепко связались в минувшие недели, или в Кингисепп.
Сложили вещички, предчувствуя, что в этом почтовом дворе, со всех сторон исколупанном осколками, нам ужо не ночевать, и по хорошо изъезженным нашим «козликом» дорогам отправились к Веймарну.
Через Веймарн пути дальше не было. За железной дорогой стояла сплошная стена огня. Горели деревни, горели поля пшеницы, сжатой и несжатой, горели кусты и мелколесье; в этих дымах пожарищ, в разрывах снарядов и мин, наскоро выкопав ровики вокруг, становились на открытые позиции наши артиллеристы и огрызались огнем на огонь; тяжелые танки КВ выползали из одних лесов и исчезали в других лесах — шли они все-таки туда, навстречу противнику. Все как будто бы двигалось вперед, вперед, навстречу врагу. И вместе с тем это был отход, отход, отход. Отход потому, что одни танки сгорали там, впереди; идущие к ним на помощь уже не пробивались сквозь огонь и тоже сгорали, но уже на более близких рубежах к Ленинграду. Артиллеристы, отчаянно выбрасываясь вперед, каждый раз занимали позиции все ближе, ближе к Веймарну, к Ополью.
Потоком катились навстречу нам жители пылающих деревень. В пыли сухих августовских проселков, как серые тени, торопливо, вприскочку, подхлестываемые пастушьими бичами, двигались стада коров, коз, свиней. Свиньи, когда вблизи падал и рвался снаряд, неслись плотной лавой, с визгом, с воплем.
Тракторы тянули на прицепах комбайны, молотилки, сеялки, жнейки. Все это: и жнейки, и грузовики, и свиньи с коровами, и подводы — сбивались по временам в неразберимые кучи. Тогда появлялся «горбач» — «хеншель», самолет-корректировщик, той же формы, которая выпустила и красивенькие паровозы, примчавшиеся в Гатчину с Рижского взморья, и с его прилетом по этим скоплениям людей, машин и животных немцы грохали из тяжелых орудий. А то, проносясь на малых высотах один за другим, «мессершмитты» и «юнкерсы» обдавали дорогу и ее обочины свирепым пулеметным дождем.
Закидав ветками загнанную в кусты машину, мы стояли на пригорке; было тоскливо, скверно на душе. О том, чтобы найти наших друзей-ополченцев, уже и думать было нечего. Никто, кого ни спроси, ничего не знает. Сказать, что люди в панике, — не скажешь. Это отход с боем, с жестоким боем, но отход. А кого же может порадовать отход? Должно быть, и у всех вокруг, как у нас, на душе тоскливо и скверно. Это еще не паника, это не многим лучше ее, но все-таки лучше.
Приняли решение испробовать путь на Кингисепп, в 191-ю СД. Со стороны Кингисеппа — тоже поток на колесах. Пытаемся объехать его справа, через Алексеевку, разными иными дорогами и дорожками.
Возле Алексеевки сотни, а может быть, и тысячи людей, главным образом женщин. Копают. Все еще копают ров, длиннющую, многокилометровую изломистую траншею, широкую, глубокую, с крутыми краями — против танков. Лопатами, ломами, кирками долбят за миллионы лет слежавшуюся до каменной твердости рыжую глину. Обгорелые на солнце, обветренные, усталые, издерганные обстрелами и бомбежками. Лица, руки, открытые плечи шелушатся, на ладонях мозоли — у кого волдырями, у кого твердыми, почти роговыми плитками.
За Веймарном, в лесах, в полях, тоже был — может быть, ими же? — выкопан такой же гигантский ров. Помогает ли он сейчас нашим войскам сдерживать немца? Или тот неистовый, по скоплению людей сравнимый только с трудом на древних стройках у египтян да, может быть, еще у шумеров, а по чувствам тех, кто в нем занят, несхожий ни с чем, когда-либо имевшим место в прошлом, — неужели весь тот огромный труд всего лишь на одну короткую минуту боя?
Едем дальше, вперед. Но напрасно. Кингисепп в дыму, Кингисепп эвакуируется. По всем дорогам текут из него ручьи людей. А те, во рву возле Алексеевки, копают, все копают. Что же будет с ними? Успеют ли их отвести?
Среди капустного поля стоит одинокая 76-миллиметровая полковая пушка и в предельно быстром темпе шлет снаряд за снарядом туда, вперед, в дым, в грохот. А цель? Где цель? Там, впереди, в дыму, в грохоте.
Оттуда несут на носилках раненых, их грузят и в санитарные фургоны ленинградской «скорой помощи» и в простые полуторки с фанерными или брезентовыми коробами, на которых самодельно выведены красные кресты.
На одной из дорог видим красноармейца. Идет трудным, неживым, усталым шагом; несет винтовку, несет вещевой мешок, весь казенный скарб, который был выдан ему в роте. На гимнастерке, на штанах расплывы густой, застывающей крови.
Остановили машину, всматриваемся в серое лицо, в безжизненные глаза.
— Товарищ, садитесь! Отвезем в медсанбат.
Он не поворачивает лица и все идет. Идет не останавливаясь. Ни сказать что-либо, ни тем более сесть в машину сил у него, по-видимому, нет. Вылезаем, отбираем винтовку, мешок, снимаем подсумки и ремни. Он молчит и тускло смотрит мимо. Кровь плывет у него по одежде, по лицу, по рукам, он весь в крови. Это страшно. Ни я, ни Михалев ничего подобного в жизни своей еще не видели. Кровь капает и бежит струями на сиденье, на пол машины. Человеку, наверно, лет под пятьдесят; в усах, смоченных кровью, уже седина, бледная кожа лица в морщинах.
Мы его ни о чем не расспрашиваем. Нельзя его расспрашивать. Мы ищем медсанбат или полевой перевязочный пункт.
Наконец в мелколесье, на опушке, в кустах, видим зеленые палатки. Туда надо съезжать с дороги прямо по целине. При толчках и встрясках раненый только морщится.
Сдав его сестрам и врачам, мы ждем поблизости от палаток, пока его осмотрят и сделают перевязки.
Когда полчаса спустя к нам выходит военный врач, мы бросаемся к нему:
— Ну как, жить будет?
Врач говорит:
— По законам биологии, по нашим медицинским представлениям он уже давно мертв. Почти все центры, от которых зависит жизнь человека, у него поражены. И вдобавок колоссальная потеря крови. Тридцать две осколочные раны! Вы представляете себе это?