Георгий Эфрон - Письма М. И. Цветаевой
По-прежнему, главенствующее мое чувство — скука и тоска по любви. И я никого не могу любить, и мне страшно недостает мамы и папы и тебя — и даже Мули, и даже Мити. Одиночество грызет и гложет меня, а скука прилежно ему помогает. Читаю почти всегда то же самое: «Интернациональная Литература», Чехов, Валери и Маллармэ; когда достаю — Достоевского. Обожаю Арагона — он чуть ли не мой самый любимый писатель. Обожаю также «Фальшивомонетчиков»[46] — это совершенно замечательный роман. Был бы в Москве, достал бы новые произведения Мориака, Маритэна и Моруа. Много занимаюсь — точные науки осиливаю лишь зубрежкой — но осиливаю.
Молодых друзей у меня просто нет (недолюбливаю молодежь вообще); девицами же увлекался, главным образом, лет в 14–15; тогда я на них засматривался, а сам оставался незамечен, конечно. Теперь роли перевернулись — но девицы-то не те, прежние; куда делся вкус, такт, красота? А впрочем, всё придет.
Давно бросил рисовать — не на чем, не чем. Но и это, в свое время, возобновится, и в этой области еще прозвучит мое слово.
Ну вот и «усё». Крепко целую и обнимаю. Пиши часто.
Твой брат
Мур
г. Ташкент
18/IX-42
Дорогая Аля!
Это — мое третье или четвертое по счету письмо к тебе; от тебя получил письмо и открытку.
Недавно захворал, но выздоровел. Скоро школа поедет в колхоз; я вряд ли поеду. Много учусь, много читаю. В Ташкенте начинает холодеть, хотя всё еще яркое солнце. Я незаметно для себя полюбил солнце и настроение связано с погодой.
Читаю «Путешествие на Край Ночи» в русском переводе.[47] Очень талантливо.
Живу совершенно без друзей, если не считать Бать и А. И., с которыми сохраняю связь, т. к. они практичные люди и иногда дают полезные советы. В самом деле, друзей как-то растерял со времени войны. Алеша и муж Геди (помнишь?) жили в гостинице, потом Алеша получил восьмимесячную командировку куда-то на Север; потом к нему ездила его жена Ириша, и он говорил о тебе всякие гадости. Уехал также и другой Алеша[48] — болтун и хвастун, который раньше ходил с бородой и хвалился своими ратными подвигами. Некоторое время тому назад получил известия о Вере большой, она живет там, где родился ее умерший муж и, кажется, припеваючи.[49] Вот и всё.
Митька — в Свердловске, но почему-то не пишет; наверное, заели университетские дела. Это — мой единственный друг. Он порвал с семьей, живет в общежитии МГУ. Дода и Нина как в воду канули, также и Сережа — никаких от них вестей, и даже не знаем, где они.
Жить скучно, хлопотно, суетно, нет ни настоящего дела, ни настоящих увлечений. По возрасту необходимо влюбиться или уж, по крайней мере, волочиться за кем-нибудь, но нет времени, сил и охоты, да и «объекты» все смахивают на личины с Сорочинской ярмарки.
Над столом на стене висит портрет Достоевского; он и Чехов — мои любимые русские писатели. Всех в классе обогнал, написав лучший диктант; вспоминается школа Майяра, где точно так же писал лучшие диктанты. Всё то же самое. И в математиках так же худ и бездарен, как это было восемь лет тому назад с арифметикой. Литература и История — вот единственные предметы, успешно мной овладеваемые. И «усё». И хватит.
Если я чем интересуюсь, так это историей Франции и её литературой. Если говорить о будущей специальности, то я буду специалист по французской литературе и истории XX в. К этому я чувствую наибольшие способности и склонности. А от всякой «пентюрной»[50] деятельности, кроме как от абсолютно самостоятельной и свободной, меня решительно воротит. Недавно слушал диски Л. Буайé и А. Гарá.
Наблюдение — все чересчур много болтают. Причем не легко и блестяще, а нудно, обстоятельно, скучно и ненужно. Долой болтовню. Интеллигенция сколь болтлива! Трусливы, болтливы (совсем как «гнусавы и косноязычны»!)
Тон минорен. Но ничего — пройдет. Ну, прощай, пиши, жду вестей.
Обнимаю. Твой брат Мур
7/X-42
Дорогая Аля!
С каким удовольствием я узнал, что ты, наконец, получила хоть одно мое письмо — от 17 августа! Итак — тьфу-тьфу не сглазить — переписка наша налажена.
Пишу о смерти мамы. Умерла она в 1941-м г., в г. Елабуге (ТАТАССР). Диагноз — «асфиксия от удушья». Умерла она в сенях домика, где мы жили. Последнее время она была в очень подавленном настроении, морально больна. Умерла она 31-го августа, а 30-го сентября, после некоторого пребывания в г. Чистополе (я жил у H. H. Асеева, а потом в детдоме Литфонда) я вернулся в Москву, где жил у Лили на Мерзляковском. В Москве жил месяц: 30-го октября укатил в Ташкент, где и живу по сей день.
В октябре 41-го года (или, вернее, не в октябре, а в августе) я видел Кирилла Хенкина и его мамашу. Кирилл занимался переводами по кино; мамаша похудела. Кирилл блестел костюмами и ботинками и производил фурор на ул. Горького. Курил папиросы «Кавказ». К своему дяде, В. Я. Хенкину, он относился отрицательно — тот тяготился их пребыванием у него, боялся за свое благополучие артиста-мещанина (собирал безделушки и картины.) С Кириллом встречался часто. Потом я уехал, и с тех пор ничего о нем не знаю. Слышал, что его мобилизовали в армию. Узнать можно у В. Я. Хенкина; только он, скот, не ответит. Пиши на Всесоюзно-Гастрольное Объединение, или на Радиокомитет (адреса не знаю.) Больше ничего о Кирилле и Елизавете Алексеевне не знаю. Их очень ошарашило известие об отъезде Сережи, особенно Ел<изавету> Алекс<еевну>.
Ты пишешь, что Лида Бать — очень хороший человек (подчеркнуто тобой.) Можно сказать, что она человек добродушный, даже хороший. Но ведь этого очень, очень мало! А Дейчика она так же водит за ручку. Пишут они какую-то дрянь. Они люди благожелательные и симпатичные, но погрязли в «литературных делишках», утратили свой собственный голос (впрочем, существовал ли он когда-либо у них?), исшаблонились. Дейч острит, Лида морализует. И потом, каюсь, порядком я недолюбливаю слишком трезвых, практичных людей! Автор «Фальшивомонетчиков» очень верно заметил: «Алогизм меня раздражает, но чрезмерная логика утомляет меня». Действительно, так же глупо ходить в опорках, сочиняя стихи à la Хлебников, как благоразумно объяснять все жизненные явления неизменным «дважды два — четыре». Вот этой-то скудной арифметикой подчас и отдает наша Лидия Григорьевна.
Ты пишешь о моем «самолюбовании», о том, что я «ставлю себя выше всех». Я не спорю (я раньше был дикий спорщик; теперь же я никогда не спорю, удивляя тем самых пылких студентов и т. п.) Элементы этого, конечно, есть. Но если я, например, не имею друзей, то дело тут не во «мне самом» (что это за «я сам»?) а в объективных причинах — образовании, воспитании, вкусах и т. п. С Митькой же я дружу. Ты пишешь: «и насмешливая зоркость мешает простому и теплому подходу к человеку». Но если эта «зоркость» — органично, глубоко присуща всему моему существу? Неужели ломать себя прикажешь? И для чего? Чтобы было всё проще? Я считаю, что ломать себя нельзя и не надо: что надо, то произведет сама жизнь. Аналогию же с Каем нельзя признать вполне удачной: ведь Каю в глаз попал осколок волшебного стекла, и он всё видел в искаженном отражении. Мне же ничего в глаз, ни в какую другую область или часть тела или духа не попадало; я просто вижу. Вот и всё. Я не хвастаю, но это походит на пособие по анатомии: человек как человек, с гладкой кожей и т. д… но что-то нажмешь — и видишь кишки, и сердце, и вены, и, как писал Чехов, «целый чиновничий бок с печенками и селезенками», или своего рода рентген. Ты пишешь, что я никого не люблю. А ты думаешь, мне это сладко, я от этого не страдаю? И всё же я не знаю, что лучше — нормальное состояние, когда видишь все детали, все мелочи, или любовь, которая опьяняет, возбуждает, застилает глаза. Вообще-то говоря, надо и того, и этого; чрезмерная однобокость тоже не к лицу. Ты пишешь, что я тебе напоминаю героя послевоенного американского романа. И в этом есть отчасти своя правда. Но я больше всего себя узнаю, и свои мысли, и всё, как это ни странно и ни противоестественно, — в герое повести Чехова «Скучная История»: в профессоре Николае Степановиче. Вернее, не так узнаю, как понимаю его, и каждое его слово вызывает во мне такое чувство, будто бы это я сам произношу эти слова и испытываю эти ощущения. Всё то же! Мы с профессором говорим и думаем одно и то же. Удивительный Чехов! Читаю «Дуэль». Какая вещь!
Я всегда возмущаюсь, когда вместо настоящего существования, со всей сложностью постигаемых — непостижимых! — явлений, мне подсовывают эрзац, суррогат. Всё готово, всё понятно, всё ясно. Нет, ничего не готово, ничего не понятно и ничего не ясно. Дважды-два-четыре? Хорошо. Согласен. Но, — но только в арифметике. А в жизни дважды два четыре никогда не было, нет и не будет. И это очень хорошо и утешительно.
С большим удовольствием, в первый раз в жизни, я прочел «Рассказы и стихотворения в прозе» Тургенева. Прелесть! Теперь считается шиком говорить, что Тургенев — вообще не писатель. Мило! Слов не хватает, чтобы заклеймить эту точку зрения. Например, «Клара Милич» — шедевр. Да, Тургенев часто на краю пошлости, слащавости. Но он умеет быть и умным и остроумным, он — свободен, он владеет чудным русским языком как никто — и он талантлив, он умеет писать, чорт возьми! Конечно, я предпочитаю Достоевского — масштабы шире, ум глубже. Достоевский недолюбливал Тургенева. Он имел на это право; но ни в коем случае какой-нибудь задрипанный горе-халтурщик Иван Петрович, и даже А. Толстой.