Илья Эренбург - Война. 1941—1945
Кто нас остановит? Генерал Модель? Одер? Фольксштурм? Нет, поздно. Кружитесь, горите, войте смертным воем — настала расплата.
31 января 1945 г.
Возмездие
Я провел две недели в Германии, охваченной ужасом, пылающей и дымящейся. По длинным дорогам в снег или в грязь плетутся немцы и немки. Эти дороги завалены мебелью, утварью, тряпьем. Горят города. В опустевшие ратуши заходят одичавшие свиньи. Ветер треплет клочья городских знамен с орлами, со львами, с оленями. Мы могли бы сказать: каждому свой черед; но мы выше злорадства. Другое чувство нас вдохновляет: мы видим торжество справедливости. Говоря о возмездии, многие думали только о параграфах грядущего договора. Не знаю, каким будет вердикт дипломатов. Бесспорно, фашистское мракобесие найдет своих защитников — ревнителей «равновесия», равновесия между светом и тьмой. Но каким бы ни представлялся нам будущий мир, одно ясно: возмездие уже началось, Германия узнала, что такое война. И кто знает, может быть, немцам запомнятся эти недели и месяцы войны на немецкой земле куда больше, чем все обязательства мирных трактатов?
Несколько дней шли в Эльбинге уличные бои. А когда бои кончились, я увидел достаточно живописную очередь: немцы стояли у тюремных ворот — длинный хвост. Никто их туда не гнал. Но тюрьма представлялась этим «сверхчеловекам» наиболее спокойным и даже уютным местом…
Они отчаянно сопротивляются, они стреляют из каждого дома, они выглядят непримиримыми. Но вот убит офицер или кончились боеприпасы, и «непримиримый» сразу вытягивается в струнку, козыряет нашим ездовым, даже лошадям, и начинает доказывать свою непричастность к завоеванию мира. Не только фрицы — полковник Гайнсгенк и тот меняется на глазах. Сначала он по инерции твердит: «Германия непобедима», а потом — будто завод кончился — добавляет другим голосом: «Разве я наци? Я был женат на еврейке…»
Население пытается убежать. Тысячи и тысячи повозок движутся на запад. Чего только нет на этих возах — и сундуки, и перины, и мебель, и набрюшники, и наусники, и (под сеном) несколько итальянских карабинов, ножи, выданные крайслейтерами с надписью: «Все для Германии» или «Кровь и честь»: этими ножами немцы и немки должны убивать русских. Но вот Красная Армия перерезала путь. Брошены не только кресла, а даже наусники. Валяются десятки тысяч перин (немцы накрываются перинами); и пух всех гусей от эпохи Бисмарка до наших дней застилает метелью Восточную и Западную Пруссию. Что касается немцев и немок, то, застигнутые нами, они пытаются освободиться не только от ножей, но и от своего прошлого: «Я француз… У меня неарийская кровь… Моя мать голландка… Я полуполяк-полулитовец…» Они поспешно заламывают шапки. Девушки заискивающе и блудливо смотрят на проходящих бойцов, как будто и не дочери бюргеров это, а кельнерши в ночном кабаре. Немцы знают наизусть все приказы наших комендантов; богомольно они повторяют: «Это приказ господина, русского коменданта!» Я видел много лесов, они пусты… Немцы, которые еще недавно неслись на запад и клялись убивать русских, рьяно шагают на восток и низко кланяются русским. Чем дальше мы продвигаемся на запад, тем больше встречаем немецкого населения: бежать некуда. В Западной Пруссии я видел жителей восточных районов. Их много: сотни тысяч. Они доносят друг на друга: «Вот мясник — активный наци… герр Мюллер бил русских девушек… конюх Вилли застрелил поляка… фрау Шмидт получила благодарность от самого гаулейтера…» Все пытаются доказать свою невинность. Один принес справку: одиннадцать лет тому назад гитлеровцы продержали его месяц в тюрьме. Другой представил аттестат, подписанный вчерашним рабом — бельгийским военнопленным. Третий где-то раскопал билет социал-демократического ферейна от 1928 года. Вот немка в штанах взбирается на фасад дома, чтобы снять герб со свастикой. Никто ей не приказал этого делать, она вспотела и рада — ей кажется, что она реабилитирована перед историей. Не вздумайте только спрашивать, как она издевалась над девушкой Галей… Вот немец переводит стрелку на два часа вперед и торжественно говорит: «Сейчас ровно три часа двенадцать минут по московскому времени». Он сияет: он готов жить не только по московскому, по владивостокскому времени, лишь бы не стали его расспрашивать, как четыре француза с зари до ночи на него работали. Почтенный врач говорит: «Разве я мог быть с наци? Ведь я врач, то есть гуманист, а наци — это звери». Генеральный викарий, потирая руками, лепечет: «Католическая церковь всегда осуждала Гитлера, конечно, вслух я его осуждать не мог, но я его осуждал про себя. А вот евангелическая церковь…» Но пастор-лютеранин в свою очередь клянется: «Мы тоже осуждали богопротивный режим…» Инженер в Эльбинге рапортует: «Как человек прогресса, я против Гитлера» — и, хитро улыбаясь, добавляет: «Могу работать на русских». Рабочий твердит: «Кто меня причислит к наци? Мой отец был настоящим социал-демократом. Я сам однажды голосовал за коммунистический список. Конечно, я не мог говорить против режима, потому что это было строжайше запрещено. Но теперь я согласен выступить даже против Гитлера…»
Ни одному из них нельзя верить. Сейчас они кажутся овцами, но они были волками, ими и остались. Они выкидывают карабины и кинжалы; но кто знает, что будет через месяц? Немец не умеет бороться по собственной инициативе, он ждет приказа. Среди растерянных, испуганных толп имеются люди, которым поручена организация диверсий и путчей. Сейчас они притаились: слишком велик страх их соотечественников; нужно отдышаться. А если им дадут отдышаться, если не приберут их к рукам, не просмотрят, не просветят каждого, вскоре самые покорные, те, что кричат «рот фронт» и топчут изображения фюрера, снова начнут бредить «великой Германией» и, повинуясь закамуфлированным обер-лейтенантам или ротенфюрерам, возьмутся за винтовки, за бомбы, за ножи. Ведь ни в одном из немцев я не нашел истинного раскаяния: страх и притворство.
Если можно кого-нибудь пожалеть на немецких дорогах, то только крохотных, ничего не понимающих детей, обезумевших недоеных коров да брошенных собак и кошек; только эти непричастны к злодеяниям. Честь и слава советскому человеку, который не верит в магию крови, для которого грудной младенец — это грудной младенец! Мы не воюем с детьми и старухами — мы не фашисты; и в Германию мы пришли не для того, чтобы отвести душу, а чтобы уничтожить даже память о государстве-упыре.
Немцы не раз уверяли, что они пошли воевать от нужды, что им было тесно в Германии. Теперь наши люди видят, как лгали эти разбойники: не голод их выгнал из берлоги, а жадность. Война была для них не разорением, а наживой; и когда война бушевала на Сене или на Волге, она им казалась привлекательной. Достаточно у них было и жизненного пространства, и добра. Вот дом прусского кулака. Просторные комнаты с кафельными печами, на стенах — часы, олеографии и непременно оленьи рога. Десяток племенных голландских коров, свиньи, гуси. Его хозяйство мало пострадало от войны: фрицы ели чужих коров и разоряли чужие хаты. Я побывал в десятках немецких городов. За месяц до прихода Красной Армии бюргеры еще упивались своей безнаказанностью. В Растенбурге какой-то немец покупал гостиницу. В Гутштадте домовладелица 42 лет, «темная шатенка, сохранившая грацию» (так гласит газетное объявление), подыскивала жениха. В Дойтш-Айлау мебельная мастерская готовила роскошный кабинет для некоего Демке. При ратушах — квартиры бургомистров, прекрасно обставленные, с портретами фюрера и зелеными бокалами для рейнвейна. Пивные и столики с флажкам «для завсегдатаев». Можно добавить, что немцы основную часть своих доходов тратили на украшение квартир, они и в мирное время не тратились на развлечение, одевались скромно, а квартиры свои заставляли диванами и креслами, вазами и подушками, статуэтками, горками с посудой, различными «сувенирами». За годы войны они натащили в свои дома различные вещи, утварь, безделки из Парижа, из Роттердама, из Флоренции, из Варшавы, из Киева. Их квартиры — это комиссионные магазины, и шутя сказал один боец: «В такой берлоге жить можно». Но им всего было мало: алчность толкала их на Урал и в Ирак. На них работали рабы. В маленьком, захолустном Растенбурге не только у богатых, но и в семьях рабочих была русская прислуга — ведь ей не нужно было платить.
Немецкие батраки с уважением поглядывали на прусских помещиков; эти батраки мечтали не о поместьях юнкеров, но о наделе на Украине — ведь Эрих Кох обещал каждому пруссаку хороший кусок русской земли. Немецкие рабочие считали, что если их хозяева захватят русский марганец и французский боксит, то им, немецким рабочим, тоже перепадет кусок. Здесь, в Германии, видишь, как фашизм развратил сердца, и нелегко провести раздел между теми, кто околпачивал, и теми, кого околпачивали.
В шкапу седельщика — двенадцать немецких простынь и две украинские — «подарочек сына». Зачем ему понадобились эти две? Прочтите сентенции на стене. Здесь и «Порядок — твое богатство», и «Днем полезное дело, ночью приятный сон», и, наконец: «Лишнее никогда не помешает». Казалось, не помешают седельщику две краденые простыньки; а вышло наоборот: сына убили на Днестре, сам седельщик потерял и мастерскую, и кровать, и двенадцать немецких простынь…