Моника Блэк - Смерть в Берлине. От Веймарской республики до разделенной Германии
Но даже некоторые прошедшие через баптизм евреи обнаруживали: когда дело касалось смерти и мыслей о вечности, их мысли обращались к Вайсензее. Вайсензее было не просто местом для захоронений. Это было не только крупнейшее еврейское кладбище в Европе, но и берлинский еврейский институт. Именно здесь хоронили художников, философов, религиозных лидеров, музыкантов, публицистов, профессоров, ученых и вообще членов общины. Курт Тучольский, сосланный из родного города и живший в Париже, воображая свою смерть, написал в своем стихотворении: как бы далеко он ни уехал и что бы ни испытал, в конечном счете вечность он проведет в Вайсензее168. Несмотря на сложное отношение к своему еврейскому происхождению, Тучольский был привязан к этому месту. Возможно, это связано не столько с подспудной религиозностью или связью с иудаизмом с его стороны, сколько с непреодолимым желанием быть погребенным рядом с любимым отцом. Но это также может указывать на то, что берлинцы самых разных взглядов, разной веры, разного образа жизни уделяли смерти больше раздумий и внимания, чем другому жизненному опыту.
Даже те похороны, которые проводились целиком вне религиозного сообщества, наполнялись характерной торжественностью. Кете Кольвиц описала красиво устроенные похороны ее друга, скульптора-сецессиониста Августа Гауля, состоявшиеся в Далеме в конце 1921 г.: «На гробе лежал позолоченный венок из лавров и цветов от его жены и троих детей. Окружали гроб венки из восхитительных осенних цветов. Слово над гробом держал [Макс] Либерман, говорил тепло, как друг. Еще лучше сказал над могилой [критик Карл] Шеффлер»169. Пожалуй, самым важным для берлинцев – шла ли речь о религиозных, атеистических или светских похоронах – был ритуал, облагораживающий смерть и включающий в себя личную хвалу в адрес ушедшего.
Однако сколь бы серьезно берлинцы ни воспринимали ритуалы смерти, они могли соединять выражение преданности усопшему с политическим театром, особенно в головокружительные дни Веймарской республики. Для членов Коммунистической партии Германии (КПГ) главным ритуалом смерти были парады «ЛЛЛ» (Ленин – Либкнехт – Люксембург) – вниз по Франкфуртер-аллее до социалистического кладбища во Фридрихсфельде. Эти парады стали неотъемлемым атрибутом веймарской политики, и каждый год Красный Берлин огромной толпой выходил на улицы, чтобы принять в них участие170. Как мы увидим далее, публичным и вызывающим чествованием самых своих влиятельных покойников не меньше увлекались и национал-социалисты.
ВЗГЛЯДЫ НА СМЕРТЬ… И НА ТО, ЧТО ПОСЛЕЕсли ритуалы смерти в Берлине представляли собой специфическую смесь традиции и инновации, формального и неформального, профанного и божественного, то какое значение придавали его жители самой смерти? Кого-то сам этот вопрос поражал своей бессмысленностью. «Немало товарищей», писал пастор Печовски, занимали «“естественнонаучную” точку зрения» на смерть и считали ее биологическим событием, не имеющим отношения к Богу171. Например, один из них говорил: «Мое Weltanschauung [нем. мировоззрение] – дарвинизм», понимание отдельной человеческой жизни как части непрерывного процесса обновления без какого-то особенного смысла172. «Смерть, – говорил другой, – для меня то же самое, что смерть животного или растения. Я не верю в воскресение или вечную жизнь». Третий, исходя из этого, призывал вовсе не думать о смерти: «Она – конец всякой органической жизни, а значит, естественна»173. Многие рабочие, также отвергавшие идею о божественном существе, управляющем человеческими делами, стремились организовать свою жизнь вокруг социалистического гуманизма, заключенного в лозунге: «Сделай жизнь хорошей и красивой: не будет ни того света, ни воссоединения!»174 По поводу схожих слов кто-то заметил: «Смерть – не ужасающий призрак, а наставление о подлинной жизни»175.
Хотя некоторые берлинцы и были «никоим образом не связаны с традиционными основами христианского понятия о мире, жизни и последних вопросах»176, они все же смотрели на смерть сквозь призму отделения души от тела и придерживались некоторой веры в воскресение, пусть не всегда в христианском варианте. Даже те из них, кто отрицали вечную жизнь, склонны были «обсуждать продолжение существования духа в той или иной форме»177. Один рабочий попросту заявлял, что «инстинктивно верит в жизнь после смерти»178. «Товарищ из СДПГ и к тому же диссидент говорил коротко и ясно: “Я верю в воскресение и вечную жизнь”»179. Другой заявлял: «Я верю, что во время смерти душа покидает тело. Но куда отправляется душа и как это связано с воскресением и вечной жизнью – это для меня загадка»180. Еще один житель Берлина представлял себе смерть как фундаментальную трансформацию ментального состояния человека: «Смерть – это лишь отодвигание границы сознания, освобождение от грубой материи». Отрицая «воскресение тела в ортодоксально-христианском смысле», он тем не менее верил, что «душа продолжает жить», и считал «возможным и правдоподобным, что душа претерпевает дальнейшее изменение в загробной жизни, пока не достигает совершенства – это как бы сверхъестественный дарвинизм»181.
Берлинцы были одинаково эклектичны в выражении их страхов и надежд по поводу жизни после смерти: «Я бы хотел нирваны, но что произойдет со мной после смерти, покажет время», – говорил один рабочий182. Другой отрицал идею телесного воскресения, но верил в нечто по ту сторону смерти:
Я не поверю в воскресение, пока кто-нибудь не убедит меня в обратном. Я верю в вечную жизнь, но не в церковно-христианском смысле, а в том смысле, что жизнь всегда была и будет, вокруг нас и внутри нас <…> частица жизни остается с нами, когда тело разлагается. Не нужно путать это с душой, которая отлетает в небо183.
Один человек, которого Печовски назвал диссидентом, полагал, что после смерти он будет «призван к ответу за свою жизнь»184. Другой мрачно заявлял: «Не будет ни воскресения, ни вечной жизни. Я на это надеюсь. Мне страшно подумать, что эта жестокость может продолжиться». Что-то подобное говорил еще один: «Я не боюсь смерти и принимаю ее с уверенностью и чистым сердцем. Я не хочу воскресения. [Для этого] род людской должен быть более христианским, чем тот, который есть сегодня»185.
Некоторые были более оптимистичны:
Я верю <…> в вечную жизнь. Я убежден, что мы будем абсолютно счастливы на том свете, но мы уже не встретим наших близких [или] всех, кого мы знаем. <…> Было бы <…> трудно вообразить, [чтобы] жертва со своим убийцей [вновь встретились]! Или представьте себе тех, кто погиб на войне. А вот вдова моего друга наивна, как дитя. Полагает, что все души взмывают в небо, наслаждаются там уютным Kaffeeklatsch [нем. кофепитием] и играют на арфах вечный хвалебный гимн186.
По этим материалам можно понять, что многие берлинцы верили в жизнь после смерти в той или иной форме, неважно, подразумевались ли при этом посиделки на небе, где существуют пространство и время, кофе, арфы и ангелы, или нет. Но ясно, что они понимали смерть в собственных, неортодоксальных категориях. «Большинство [протестантов] принимало мифические версии христианской загробной жизни потому, что они предоставляли большую свободу для индивидуальной, частной интерпретации, но все равно снабжали ее идеалистическими понятиями из античной и современной философии»187.
Верования берлинских рабочих помоложе были не менее эклектичны. В исследовании 1924 г. «Религиозное мышление пролетарской молодежи» пастор-социалист Гюнтер Ден из рабочего района Моабит обнаружил, что среди мальчиков из берлинского рабочего класса «тема <…> смерти почти совсем не пробуждает религиозного чувства»188. Испытавшие влияние атеизма говорят «вновь и вновь, что никакой жизни после смерти точно нет. <…> Кое-кто выразил распространенное атеистическое убеждение, что после смерти человек становится удобрением и продолжает жить [таким образом]». Другие рассматривали смерть в «сугубо экономическом плане»: без нее, сказал один мальчик, «было бы слишком много людей на земле, стольких не прокормить». Третьи отрицали возможность вечной жизни с похожей материалистической точки зрения: они считали, что на небе не хватило бы места для такого количества людей. Сравнивая жизнь человека с жизнью машины, один мальчик сказал: «Я разницы не вижу. Когда машина устаревает, она не может соревноваться с новой машиной. Ее нужно выкинуть. Так и с людьми»189.