Корней Чуковский - Современники: Портреты и этюды
_______________
1 С. Пророкова. Репин, с. 321 — 322.
553
назвала «Прометей»1. Пьесы ее, поставленные в этом сарае, конечно, не делали сбора, но бездарными их невозможно назвать.
Словом, в качестве ближайшего соседа Натальи Борисовны, наблюдавшего ее несколько лет изо дня в день, считаю себя вправе настаивать, что личность ее не исчерпывалась ни «волшебными сундуками», ни «супами из сена», а тому, кто захочет осуждать ее за причуды и вычуры, все же не мешало бы вспомнить, что она заплатила за них своей жизнью.
Благородство своего отношения к Репину она доказала тем, что, не желая обременять его своей тяжкой болезнью, ушла из «Пенатов» — одна, без денег, без каких бы то ни было ценных вещей — и удалилась в Швейцарию, в Локарно, в больницу для бедных. Там, умирая на койке, она написала мне письмо, которое и сейчас, через столько лет, волнует меня так, словно я получил его только что.
«Какая дивная полоса страданий,— писала мне Наталья Борисовна,— и сколько откровений в ней: когда я переступила порог «Пенатов», я точно провалилась в бездну. Исчезла бесследно, будто бы никогда не была на свете, и жизнь, изъяв меня из своего обихода, еще аккуратно, щеточкой, подмела за мной крошки и затем полетела дальше, смеясь и ликуя. Я уже летела по бездне, стукнулась о несколько утесов и вдруг очутилась в обширной больнице... Там я поняла, что я никому в жизни не нужна. Ушла не я, а принадлежность «Пенатов». Кругом все умерло. Ни звука ни от кого».
От денег, которые послал ей Илья Ефимович, она отказалась. Мы, друзья Ильи Ефимовича, попытались было уверить ее, будто ей следует гонорар за первое издание репинской книги, вышедшей некогда под ее номинальной редакцией. Но она не приняла и этих денег.
«...Не могу себе представить,— писала она мне из того же Локарно,— какое я имею к ней (к книге.— К. Ч.) отношение, что за книга и об чем меня спрашивают. Вам представить легко, как я далека от вопросов издательства и как я изумлена таким странным явлением...
Написала стихи при 40 градусах «Песня бреда»... Ужасная вещь, от которой по спине холодно. Однако пора».
Через месяц она скончалась, в июне 1914 года, и по той грусти, которую я испытал, когда дошла до меня скорбная
_______________
1 «Прометей» запомнился мне тем, что там выступал молодой Маяковский; однажды на подмостках «Прометея» исполняла какую-то пьесу труппа В. Э. Мейерхольда, приехавшая вместе с ним из Териок.
554
весть, я понял, что, несмотря на все ее причуды и странности, в ней было немало такого, за что я любил ее.
Репин побывал у нее на могиле в Швейцарии, съездил в Венецию и, вернувшись в Куоккалу, поручил хозяйство своей дочери Вере Ильиничне. Память Натальи Борисовны он почтил небольшой статейкой, написанной в его обычном дифирамбическом стиле. Возможно, что он и тосковал по умершей, но самый тон его голоса, которым он в первую же среду заявил посетителям, что отныне в «Пенатах» начнутся другие порядки, показывал, как удручали его в последнее время порядки, заведенные Натальей Борисовной. Раньше всего Илья Ефимович упразднил вегетарианский режим и по совету врачей стал есть в небольшом количестве мясо. Из передней был убран плакат: «Бейте весело в тамтам!», и, сажая гостей за стол, художник с каким-то даже облегчением сказал:
— Теперь мы можем садиться как вздумается...
Только на чайном столе еще долго стояла осиротелая стеклянная копилка, куда прежние гости «Пенатов», присужденные к штрафу за нарушение какого-нибудь из запретов Натальи Борисовны, должны были опускать медяки. Теперь эта копилка стояла пустая, и все сразу позабыли о ее назначении.
VIII. «БРАТЬЯ ПО ИСКУССТВУ»Зима 1914/15 года памятна мне потому, что начиная с ноября Репин в эту зиму, то есть вскоре после смерти Натальи Борисовны, много рассказывал нам об Айвазовском, Верещагине, Васнецове, Шишкине, Сурикове, Поленове, Чистякове и других замечательных людях, с которыми он, по его выражению, «побратался на службе родному искусству».
Это происходило каждое воскресенье на моей маленькой даче за чайным столом — от шести до десяти часов вечера. Слушая рассказы Ильи Ефимовича, я всегда сожалел, что в комнате, кроме меня, нет, по крайней мере, еще тысячи слушателей.
Рассказывал он без начала и конца, отрывчато, хаотично, перебивая себя самого, но каждый, кого вспоминал он, становился живым, осязаемым, будто сидел рядом с нами за тем же чайным столом. Мне и сейчас кажется, что я был лично знаком с Айвазовским,— так жизненно изобразил его Репин в своем беглом и бессвязном рассказе. Я слышал глухой, самоуверенный голос этого «восточного деспота», видел его ленивую, важную поступь, его холеные, «архиерейские» руки.
В то время я уже больше года состоял редактором репинских мемуаров, еще не готовых к печати, и естественно, что
555
в конце каждого такого воскресного вечера я снова и снова приступал к Илье Ефимовичу с просьбами, чтобы он тотчас же записал свой рассказ. К сожалению, он не успел записать: помешала война, помешали другие работы. Так и осталась ненаписанной превосходная книга, вторая часть его «Далекого близкого».
В этих рассказах Репина о его собратьях художниках, особенно о Васнецове, Поленове, Сурикове, сказывалось особенно ярко его всегдашнее умение отрешиться от себя самого и сочувственно переживать чужую жизнь.
Казалось бы, с первых же лет своей юности Репин до того был поглощен своим собственным творчеством, что не имел ни времени, ни сил вникать в творческие тревоги и радости других живописцев.
Но из его воспоминаний я всякий раз убеждался, как взволнованно и зорко следил он в течение десятков лет за всеми событиями их творческой биографии, словно сам был соучастником их многолетних трудов.
Впрочем, так оно и было в действительности. Какую бы картину ни писал тот или иной из товарищей Репина, Репин был его верным союзником. Сохранилось одно его письмо к передвижнику Василию Максимову, которое кажется мне образцом его благородной заинтересованности в успехах товарища.
Письмо написано в 1881 году, то есть в эпоху наибольшего расцвета репинского творчества.
Максимов был небездарный художник, но, конечно, Репин рядом с ним великан. И все же Максимов для Репина «брат по искусству», и Репин пишет ему как брату о той картине, которую Максимов прислал на передвижную выставку в Москву:
«...Любезный брат мой по искусству, Василий Максимович. Картину твою я покрою [лаком] завтра или послезавтра. Ты много ее поработал, особенно пейзаж теперь очень хорош. У мужика глаз очень синь, выходит из общего огненного тона... Прости, как близкому другу, я не могу не сказать тебе всего, что думаю».
Репин не отделывается пустыми хвалами, за которыми чаще всего скрывается равнодушие,— он искренне болеет неудачей своего «брата» и «друга». Он говорит ему в том же письме:
«Брось ты фантастические сюжеты, освещения, комические пассажи, бери просто из народной жизни, не мудрствуя лукаво, бытовые сцены, в которых ты соперника не имеешь, смотри на свою «Свадьбу» и «Раздел» и спасен будешь, и мзда твоя будет многа на земле и на небе, если, хочешь».
556
Он так заботился об усовершенствовании произведений Максимова, что позволяет себе (опять-таки братски и дружески) откровенно упрекать его в скудости творчества:
«Послушай, ведь ты мало работаешь. За весь год одну картинку, с одной фигурой... Тебя бить следует. Выезжай же поскорей в деревню и пиши прямо с натуры картину, и чтобы она к октябрю была совсем готова».
Желая принять участие в написании этой будущей картины Максимова, прибавляет:
«И пиши мне, пожалуйста, и про сюжет и про ход дела. Ведь это, брат, безобразие. Ты как-то нравственно захирел, это скверно, подбери поводья, дай шпоры своему боевому коню, скрепись»1.
Ни к кому из своих товарищей не знал он ни недоброжелательства, ни зависти. Я видел его вместе с Похитоновым, Суриковым, Поленовым, Ильей Остроуховым и всегда восхищался пылкостью его дружеских чувств. И как восторженно он говорил о них после свидания с ними!
Когда Стасов выразил в печати свое восхищение репинским портретом Мусоргского и обошел молчанием выставленную тогда же картину Сурикова, Репин написал ему с упреком: «Одного не могу я понять до сих пор, как это картина Сурикова «Казнь стрельцов» не воспламенила Вас!»2
И через три недели опять:
«А более всего я сердит на Вас за пропуск Сурикова. Как это случилось?! вдруг пройти молчанием такого слона!!! Не понимаю — это страшно меня взорвало»3.
Но в обывательских кругах постоянно твердили о тайном соперничестве Репина с Суриковым, о той зависти, которую они будто бы питали друг к другу. Я как-то написал об этом Репину. Он ответил мне обширным письмом:
«...А про Сурикова — удивляюсь вашим сомнениям относительно наших отношений — ведь вы же сами свидетель: в «Княжьем Дворе»; при вас же мы чуть не больше недели жили, видались, обедали и чаевали в 4 часа. Какого еще вам свидетельства? И что можно придумать к нашим старотоварищеским отношениям? Даже, подумав немного, я бы окрестил наши отношения — казаческим побратимством. Были моменты, когда он даже плакал (человек сентиментальный сказал бы: на моей груди). Он плакал, рассказывая о моменте