Станислав Куняев - Мои печальные победы
Вот так попрощался Смеляков со Сталиным.
К российской героической трагедии XX века он, как никто другой, прикасался бережно и целомудренно. Вот почему он останется в нашей памяти единственным и потому изумительным поэтом, подлинным русским Дон-Кихотом народного социализма, впрочем, хорошо знавшим цену, которую время потребовало от людей за осуществление их идеалов. Поэтом «не от мира сего» Смелякова не назовешь.
Строительство новой жизни по напряжению, по вовлечению в него десятков миллионов людей, по степени риска, по цене исторических ставок было деянием, которое сродни разве что великой войне. А кто, какой историк скажет о войне масштаба 1812 или 1941 года: подневольно ли в такого рода событиях приносятся в жертву миллионы людских судеб или они живут стихией добровольного самоограничения и самопожертвования? Естественно, что в такие времена над людским выбором властвует и та и другая сила, и принудительная мощь государства, и то, что называется альтруизмом, героизмом, аскетизмом.
И все-таки в конце концов именно свободная воля решает исход великих войн и строительств. Не мысли о штрафбате и не страх перед заградотрядами заставлял солдата цепляться за каждый клочок сталинградского берега, как бы ни тщился Виктор Астафьев доказать обратное. Мой отец погиб голодной смертью в Ленинграде, но сейчас, перечитывая его последние письма, я понимаю, что он был человеком свободной воли. Смеляков знал о таинственном законе добровольного самопожертвования, когда размышлял о судьбе своего поколения:
Шумел снежок над позднею Москвой,гудел народ, прощаясь на вокзале,в тот час, когда в одежке боевоймои друзья на север уезжали.
Как хочется, как долго можно жить,Как ветер жизни тянет и тревожит!Как снег валится! Но никто не сможет,Ничто не сможет их остановить…
Грань между принесением в жертву государством своих сыновей и дочерей и добровольным самопожертвованием зыбка и подвижна. Да, множество несогласных с жестокой дисциплиной и скоростью «грозного строительства» томились в лагерях великой страны, но десятки миллионов созидали ее, не щадя живота своего, понимая суровую истину слов вождя: «Мы отстали от передовых стран на 50—100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут». И чуть было не смяли.
За несколько месяцев до смерти в стихотворении «Банкет на Урале» Ярослав Смеляков в последний раз безоговорочно поставил точку и благословил добровольную всенародную жертву, вспомнив о том, что первый в его жизни банкет случился в середине тридцатых годов — «в снегах промышленных Урала».
Я знал, что надо жить смелей,но сам сидел не так, как дома,среди седых богатырейпобедных домн Наркомтяжпрома.
Их осеняя красоту,на сильных лбах, блестящих тяжко,свою оставила чертполувоенная фуражка.
И преднамеренность однанезримо в них существовала,как словно марка чугунав структуре черного металла.
Пей чарку мутную до дна,жми на гуляш с нещадной силой,раз нормы славы и винасама эпоха утвердила.
Барельефы этих богатырей, отлитые словно бы из каслинского чугуна, не менее величественны, нежели мраморные статуи богов и героев Эллады. А по своей ли, по государственной ли воле вершили они подвиги, поэт различать не хочет, ибо понимает, что обе силы — и внешняя и внутренняя — двигали ими… Недаром же он, трижды попадавший на круги лагерного ада, ни в одном своем стихотворенье ни разу нигде не проклял ни эпоху, ни свою судьбу, ни Сталина, умело использовавшего для строительства оба могучих рычага истории: вдохновение и принуждение. А ведь в шестидесятые годы рядом со Смеляковым уже писали, уже издавались и Солженицын, и Юрий Домбровский, и Варлам Шаламов. Но как ни старалось поэтическое окружение Смелякова — Евтушенко, Межиров, Коржавин и другие искренние или фальшивые певцы революции и социализма добиться от Ярослава осуждения эпохи первых пятилеток, старый лагерник не пошел на самоубийственный шаг и не предал ни своего призвания, ни своей судьбы. А если и прикасался к «высоковольтным проводам» времени, то с какой-то своей, осторожной человечностью.
Когда встречаются этапывдоль по дороге снеговой,овчарки рвутся с жарким храпоми злее бегает конвой.………………………………………И на ходу колонне встречной,идущей в свой тюремный дом,один вопрос тот самый вечный,сорвавши голос, задаем.
Он прозвучал нестройным гуломв краю морозной синевы:Кто из Смоленска? Кто из Тулы?Кто из Орла? Кто из Москвы?
И слышим выкрик деревенский,и ловим отклик городской,что есть и тульский и смоленский,есть из поселка под Москвой.
Ах, вроде счастья выше нету —сквозь индевелые штыкиуслышать хриплые ответы,что есть и будут земляки.
Шагай, этап, быстрее, шибко,забыв о собственном конце,с полубезумною улыбкойна успокоенном лице.
(1963)А к евтушенковско-межировским крикам о тоталитаризме и культе личности Смеляков относился с плохо скрытой брезгливостью. Всем с нетерпением ожидавшим от него после XX съезда партии мазохистского осуждения истории, проклятий тоталитарному режиму, солженицынского, говоря словами Блока, «публицистического разгильдяйства», он неожиданно ответил публикацией стихотворенья «Петр и Алексей».
Петр, Петр, свершились сроки.Небо зимнее в полумгле.Неподвижно белеют щеки,и рука лежит на столе.
Та, что миловала и карала,управляла Россией всей,плечи женские обнималаи осаживала коней.
Как похож его «строитель чудотворный» на богатырей из Наркомтяжпрома, на Тараса Бульбу, приговорившего к смерти изменника — сына Андрея, на Иосифа Сталина, отчеканившего: «Я солдат на генералов не меняю», когда ему предложили обменять попавшего в плен сына Якова на фельдмаршала Паулюса.
День в чертогах, а год в дорогах,по-мужицкому широка,в поцелуях, в слезах, в ожогахимператорская рука.
Слова вымолвить не умея,ужасаясь судьбе своей,скорбно вытянувшись пред нею,замер слабостный Алексей.
Читаешь и словно бы видишь, как от столкновения мощных и противоречивых чувств из разгневанных очей Петра искры летят, как от стального лезвия, соприкоснувшегося с точильным камнем.
Тайным мыслям подвержен слишком,тих и косен до дурноты.«На кого ты пошел, мальчишка,с кем тягаться задумал ты?»
Нет, не в петровской гордыне тут дело, не в сверхчеловеческом тщеславии. Все серьезней: Алексей — это угроза делу Петра, создаваемой его волей новой жизни, будущему России.
Не начетчики и кликуши,подвывающие в ночи, —молодые нужны мне души,бомбардиры и трубачи.
Что происходит в этой сцене? Кто и чем жертвует? Кто идет на самопожертвование? И то и другое происходит одновременно. Ибо Алексей — плоть от плоти государевой, он его наследник, его продолжение, и, отправляя сына на казнь, Петр как бы жертвует кровной частицей себя самого… В это мгновенье талант Смелякова взмывает до вершин мировой поэзии, где в разреженном горнем воздухе витают героические души протопопа Аввакума, эсхиловской Антигоны, гоголевского Тараса, пушкинского Медного Всадника:
«Это все-таки в нем до муки,через чресла моей жены,и улыбка моя и руки неумело повторены.……………………………………………………Рот твой слабый и лоб твой белыйнадо будет скорей забыть.Ох, нелегкое это дело —самодержцем российским быть!..»
И в это мгновенье человеческой слабости лик Петра становится похожим на лик крестьянки-работницы, пожертвовавшей льняным венком ради «стального венца индустрии», женщины, подавляющей свою жалость, которая все равно проступает в почти окаменевших от напряжения чертах:
Но этот родник ее кроткийбыл, точно в уступах скалы,зажат небольшим подбородкоми выпуклым блеском скулы.
По всем портретам и скульптурам видно, что у Петра, человека великой воли, был небольшой подбородок… Но главный трагический парадокс стихотворенья в том, что поэт жалеет не сына, не жертву, а Петра-жреца за его страшное отцовское решенье и за его отцовскую муку.