Сергей Эфрон - Переписка
Тяжелее всех, пожалуй, живется Марине. Каждый час, отнятый от ее работы, — для нее мука. Сейчас надеюсь, что удастся выполнить давнюю мечту — нанять няню (русскую). Это совершенно необходимо и для Марины, и для Али.
Напиши мне, дорогая Лиленька, поскорее. Ведь каждый раз, как опускаешь письмо — тревога: А вдруг болезнь! А вдруг — хуже болезни?!
Напиши о Вере и Нюте.
Обнимаю тебя крепко
Твой С.
На страстной говею.
Адр<ес> Франки: M-me Granier
38-bis rue Boulard
Paris XIV.
20 — VII — 28
Дорогая моя Лиленька,
Начал тебе писать еще в Париже, но письмо потерял — пишу второе с Океана. Живем в прекрасном месте — около Бордо. Купаемся, загораем, гуляем в прибрежных лесах. Я весь облез, ибо дорожу каждой минутой — мой отпуск 30 дней. М<арина> и дети пробудут здесь дольше — до Сентября.
Как всегда бывает со мною у моря — ничем, кроме солнца, купанья и физкультуры, заниматься не могу. Уже и сейчас после двухнедельного отдыха чувствую себя вдвое помолодевшим. Месяц у океана — срок достаточный, чтобы запастись здоровьем на целый год. А в Париже был до того уставшим, что даже ехать никуда не хотелось. И только приехав сюда почувствовал, как мне необходим был отъезд.
Кажется (тьфу, не сглазить) — мое материальное положение зимой должно улучшиться. Мечтаю о регулярной поддержке тебя. До сих пор мне это не удавалось, но даст Бог удастся наконец. Если бы жил один — давно бы сумел тебе помочь. Наличие семьи отнимало у меня право собственности на мой заработок. Ты это все, конечно, хорошо понимаешь — тяжесть в этом отношении именно моего положения.
В Париж приезжали Студийцы.[148] Был на двух спектаклях («Чудо Св<ятого> А<нтония>» и «Принцесса Турандот»). Студия поразила меня каким-то анахронизмом что ли. Казалось сижу в Москве 17–18 г<одов>. Было очевидно, что студия после смерти Вахтангова обезглавилась и живет по инерции. Какая-то собачья старость. Виринеи к сожалению не видел. Для меня несомненно, что 3 студия в теперешнем ее состоянии театрально-безыдейное учреждение. Все дело, нужно думать, в отсутствии режиссера-руководителя. Идейная убогость спектаклей студии (провинциализм) особенно бросалась в глаза рядом с балетом Дягилева,[149] к<отор>ый несмотря на некоторые недочеты — все же явление современное, чего никак нельзя сказать о работе студийцев.
Хотелось бы посмотреть работы Мейерхольда. Луначарский сделал промах, что послал в Париж не его, а студийцев. К чести Завадского, что он не выдержал студийной обстановки и начал самостоятельную работу, о к<отор>ой доходят до меня слухи оч<ень> хорошие.[150] Радуюсь, что и ты не с Вахтанговцами.
Разговаривал с Павликом.[151] Не говори, конечно, ему об этом, но на меня он произвел впечатление жалкое. Взволнованно ждал встречи с ним, а после встречи было горько. Слабость, медиумичность, декадентская допотопная суетливость, какое-то подпольное малокровие. Он подарил нам последнюю (3) книжку своих стихов. Стихи никакие. Виделись с ним лишь раз. На назначенное второе свидание он не пришел.
Глядя на Студийные спектакли (в театре — ты знаешь — я бываю крайне редко) думал о современном театре. Очень ясно почувствовал, что театр современный должен быть в первую очередь музыкальным зрелищем. Слово со сцены не звучит — оно нужно зрителю в той же мере, как кинематографический текст (пояснение действия). Античный или Шекспировский монолог и диалог воспринимаемы сейчас лишь в чтении. Слово в спектакле (причиной тому зритель и вся наша жизнь) элемент антиконструктивный. И если раньше именно слово в первую очередь сцепляло зрителей со сценой и с актером, то теперь таким сцепляющим началом является музыка. И это не умаление слова, а скорее наоборот — эмансипация его. Любопытно, что посетитель спектакля получил название зрителя, а не слушателя, хотя еще совсем недавно он был именно слушателем, а не зрителем.
Словесная эмоция стала интимной эмоцией, т. е. эмоцией антитеатральной (не «мы», а «я» воспринимаю). Поэтому так нестерпима декламация, т. е. отработка словесного материала не для одиночного восприятия, а для множества (соборного восприятия).
Но довольно о театре.
Пришла М<арина> с рынка. Нужно идти к морю.
Буду писать тебе еще.
Обнимаю и люблю тебя крепко
С.
P. S. Я горд тем, что мне все главное из происходящего в Москве, и в России вообще, известно лучше, чем многим приезжающим из Москвы гражданам. И не только относящееся к литературе и искусству.
Говоря с приезжими люблю этим хвастать.
Читала ли «Разгром» Фадеева? Одна из лучших книг последних лет — Верно?
Нежно тебя люблю и помню постоянно.
Мой адрес:
Villa Jacqueline.
Pontaillac (Char<ente> Inf<érieure>).
7 Марта <1929 г.>
Дорогая моя Лиленька,
Это ужасно. — Я получаю от тебя по одному письму в полгода. Так, говорят, общаются с остальным миром прибрежные обитатели Ледовитого Океана в Сибири. Но ты в Москве, — я в Париже и несмотря на это мне приходится каждое свое письмо начинать с тех же вопросов: Жива ли ты?
Я знаю, что дело здесь вовсе не в расстоянии нас разделяющем. Мне недавно пришлось прочитать переписку Бакунина с братьями и сестрами.[152] Бакунинская семья — одна из самых дружных русских семей (и одна из самых необыкновенных семей!). Михаил, несмотря на свое постоянное отсутствие (заграница — крепость — заграница) был, конечно, невидимой осью для своих братьев и сестер, но вместе с тем — переписка между ним и семьею, сначала очень горячая, постепенно почти прекращается. Причина — не цензура жандармов. Просто наступает минута в разлуке, когда необходимо услышать голос и когда слова без голоса становятся бестелесыми и бескровными. Нам бы с тобой провести день вместе. Что скажешь в письме, когда ты видишь меня двадцатилетним мальчиком, рвущимся к смерти, а я тебя — такой, какой ты была пятнадцать лет назад?
Я недавно был болен — болезнь оказалась пустяком (что-то вроде старческого прострела (помнишь Пра?), но была минута, когда я от боли почти не мог дышать и т. к. я не знал что со мной, то подумал о смерти. Вот чего я по правде сказать боюсь ужасно — это не дождаться возвращения. Время чем дальше, тем бежит быстрее и незаметнее. В детстве помню — год был какой-то громадной протяженностью, а сейчас — года, как недели. Есть чему испугаться.
Что же тебе написать о себе? Я работаю там же и столько же.[153] Часто ложусь в три часа ночи. Очень устал. На себя не остается ни одной минуты. М. б. это и хорошо, но временами бывает непереносимо.
Сын мой — замечательный (тебе должна была рассказать о нем В<ера> А<лександровна>[154]), да и дочь оч<ень> хороша.
Прилагаю их карточки, снятые летом. М<арина> много пишет. Ее последнюю книгу[155] ты, верно, видела. Материально — трудно. Ведь нас четыре человека. Я зарабатываю 1.100 fr. в месяц + Маринин заработок. Но на прислугу не натягиваем, а при наличии Мура это большое бремя для М<арины> и Али.
Как В<ера> с сыном? Н<ютя> мне давно прислала грустное письмо о семейных неладах. Нужно же было полюбить эту скотину. Вот уж действительно: любовь зла — полюбишь и козла. А ведь любила же эту мелюзгу!
Что В<ера> А<лександровна>? Она должна была мне написать — и ничего. Передай ей пожалуйста, что легкомыслие в некоторых областях непростительно. Что когда дело касается моего театрального дела — я ничего не забываю и не прощаю.
Мне ее тетка передавала, что она вышла замуж. Быстро. Но я пожалуй рад за нее. Она оч<ень> добрый человек, но допотопно-декадентский. Думаю, как говорится, среда заела и эгоцентризм туберкулеза. Кланяйся ей.
Сейчас ночь. Мур и Аля спят давно. Пора и мне ложиться.
Лиленька — родная — напиши мне. Хочу верить, что ничего страшного с тобой не случилось. Знакома ли ты с Пастернаком?
Обнимаю тебя крепко
Твой С.
Привет В<ере> и племяннику. Всем друзьям поклон.
Недавно в театре встретил Габриель — подругу Аси Жуковской. Передай ей поклон от Габриель и меня.
В Париже все это время стояли русские холода. Парижане мерли на улицах десятками, как воробьи — на лету. Сегодня первый день потеплело. Господи, уже весна.
«Пора, мой друг, пора — покоя сердце проситБегут за днями дни, и каждый день уноситКусочек[156] бытия»…
Это мы с тобою декламировали в Кисловодске.