Константин Симонов - Сто суток войны
Хочу дополнить свои комментарии, связанные с событиями под Сальково и на Арабатской стрелке, еще одним свидетельством, взятым из книги воспоминаний бывшего заместителя командующего 51-й отдельной Крымской армией генерала армии П. И. Батова. Вот что он пишет по этому поводу:
«Сальково и Арабатская стрелка. Оборону держала здесь, как я уже говорил, 2?6-я стрелковая дивизия, сформированная в Чернигове уже после начала войны. Больше Половины бойцов в ней в возрасте за тридцать лет, не обученных ведению боя. Как-то генерал И. С. Савинов откровенно сказал мне, что он просто порой теряется из-за того, что люди еще не умеют по-настоящему с винтовкой обращаться, а большинство командиров — из запаса, без опыта командования. Помочь ему кадрами было невозможно: в это время в офицерах до крайности нуждалась осажденная Одесса, и управление 51-й отдельной армии, отрывая от себя, посылало их туда. Самого комдива я знал как квалифицированного штабного работника. Позже, в ноябре и декабре сорок первого года, на Тамани, когда я принял командование 51-й армией, генерал Савинов служил у нас заместителем начальника армейского штаба, а после гибели генерала Шишенина возглавил штаб, прекрасно работал при подготовке десантной операции. Это был очень опытный штабной работник, но командовать дивизией ему, видимо, было тяжело. По характеру мягкий, обходительный, привыкший более доверять, нежели проверять, он представлял полную противоположность Черняеву и Первушину. И потом — одна черта, опасная в боевой обстановке: командир 276-й дивизии больше всего боялся начальства. Окрик лишал его способности работать».
99 «У позиции морских артиллеристов мы на несколько минут задержались. Политрук батареи… был первый человек за утро, четко и ясно доложивший обстановку…»
127-й морской батареей, которая спасла положение и остановила немцев на Арабатской стрелке в ночь с 16 на 17 сентября, командовал лейтенант Василий Назарович Ковшов, шахтер, потом краснофлотец, командир батареи, к началу войны — артиллерийский офицер. Впоследствии, в ноябре 1942 года, он, судя по документам, пропал без вести.
Из донесений о действиях батареи за 16 сентября видно, что минометным огнем немцев на ней было ранено одиннадцать краснофлотцев. В рапорте, написанном «во исполнение личного приказания члена Военного Совета 51-й армии, корпусного комиссара товарища Николаева о награждении отличившихся в этом бою артиллеристов», упоминается фамилия комиссара батареи Н. И. Вейцмана, того самого политрука, который первым в тот день ясно и четко доложил Николаеву обстановку.
100 «…Николаев, в человеческое поведение которого я просто влюбился, все-таки, по моему смутному ощущению, делал что-то не то, что ему нужно было делать как члену Военного Совета…»
Я с большим интересом нашел в мемуарах Батова несколько упоминаний о Николаеве. Приведу два из них, в сущности дополняющие друг друга.
«Николаев по своему обыкновению облазал весь передний край 156-й дивизии, как раз в этот день немецкие самолеты просто не давали житья. Ну, Николаев-то был к опасностям боевой обстановки равнодушен, наоборот, его как будто приводило в хорошее настроение сознание, что он вполне делит эти опасности с массами бойцов и офицеров. К сожалению, он не ответил на волнующие нас вопросы: оценка противника, вероятное направление его удара, а самое главное — наши резервы…»
«…Ему, как и многим товарищам, испытавшим чрезмерное выдвижение в конце тридцатых годов, было туговато… На Хасане он был комиссаром полка. Теперь — член Военного Совета армии, действующей на правах фронта. С командующим у них не было взаимного понимания: командарм подавлял его эрудицией. Не будучи в состоянии поправить командарма в главном, товарищ Николаев исправлял частности, уезжал в полки, в родную для него стихию боя».
Прочитав это, я еще раз заново подумал об Андрее Семеновиче Николаеве, о своей тогдашней, в общем восторженной, оценке его личности и о том, что представлял собой этот человек в действительности. Не с точки зрения молодого военного корреспондента, восхищенного его храбростью, а с более существенной точки зрения — его соответствия занимаемой им должности члена Военного Совета отдельной армии, находившейся на правах фронта.
Смотрю личное дело Николаева, разрозненные архивные документы, бросающие свет то на один, то на другой кусочек его биографии, и думаю о том, что Батов, конечно, прав: там, в Крыму, Николаеву было туговато.
Смотрю на документ, называющийся «Личным листком перемещений и назначений», и вижу оттиснутое на нем поспешными лиловыми штампами такое лихорадочно-быстрое выдвижение, которое другого человека, нравственно менее цельного, чем Николаев, вообще могло бы душевно искалечить.
14 августа 1936 г. — Штамп: присвоено звание старшего политрука.
3 декабря 1937 г. — Назначен начальником политотдела Академии Генерального штаба.
8 декабря 1937 г. — Штамп: присвоено звание батальонного комиссара.
8 июля 1938 г. — Назначен исполняющим обязанности начальника политуправления Первой армии Краснознаменного Дальневосточного фронта.
10 июля 1938 г. — Штамп: присвоено звание полкового комиссара;
31 июля 1938 г. — Утвержден начальником политотдела этой же армии.
14 августа 1938 г. — Штамп: присвоено звание бригадного комиссара.
10 сентября 1938 г. — Назначен начальником политуправления I Отдельной Краснознаменной армии.
18 ноября 1938 г. — Назначен членом Военного Совета Киевского особого военного округа.
19 ноября 1938 г. — Штамп: присвоено звание дивизионного комиссара.
2 февраля 1939 г. — Штамп: присвоено звание корпусного комиссара…
Если все это подытожить, окажется, что человек, бывший еще 2 декабря 1937 года выпускником Военно-политической Академии и старшим политруком по званию, ровно через четырнадцать месяцев после этого был уже корпусным комиссаром и членом Военного Совета округа.
Что сказать об этом? Еще раз приходится сказать то же самое: страшные тридцать седьмой-тридцать восьмой годы, страшное для армии время. Страшное не только для тех, кто, не зная за собой никакой вины, погиб, и не только для тех, кто после года-двух-трех лет тюрьмы вернулся в армию, чаще несмотря ни на что не сломленными, но иногда и сломленными. Страшное и для тех, кого вот так, как Николаева, швыряя через несколько ступенек, бездумно, нелепо, беспощадно по отношению к ним самим возносили вверх по военной лестнице, повышая сплошь и рядом губили, а потом с них же беспощадно требовали ответа за то, в чем они, в сущности, не были виноваты, потому что период созревания обязателен не только для пшеницы или кукурузы, но и для людей. Ибо даже самый бесстрашный человек не может силою одних приказов и лиловых штампов в личном листке превратиться за год или за два из старшего политрука в корпусного комиссара, как это было с Николаевым, или из старшего лейтенанта стать заместителем наркома обороны и командующим военно-воздушными силами, как это было, скажем, с храбрейшим летчиком Рычаговым…
Да, конечно, думая сейчас о Николаеве, я куда больше, чем тогда, в 1941 году, понимаю, что он не был готов к тому, чтобы стать членом Военного Совета армии на правах фронта. Он мог быть, да, в сущности, и был храбрым комиссаром полка, может быть, дивизии, не сверх того. Но из-за проклятых событий тридцать седьмого-тридцать восьмого годов он к началу войны, помимо своей воли, вынужден был прийти на место тех опытных и почти поголовно загубленных политработников, которые воевали комиссарами дивизий еще в гражданскую войну, он пришел вместо них и честно делал на войне все, что мог и умел.
И там, в Крыму в 1941 году, он был в моих глазах так хорош потому, что я видел его в те моменты, когда он был на своем месте — бесстрашного комиссара полка или дивизии. Он делал на моих глазах то, что умел делать, и в этом состояла основа моего тогдашнего взгляда на него.
А потом где-то весной 1942 года — я не нашел в документах точной даты — случилось то, что, очевидно, должно было с ним случиться; он был снят с должности, которой не соответствовал, несмотря на все свое мужество, и отправлен в резерв политсостава в Москву. В это время, примерно в конце апреля 1942 года, я встретил его в Москве во второй и последний раз в жизни.
Он ожидал нового назначения, никак не мог его получить, томился и писал рапорты о перемещении на какую-нибудь низшую должность с немедленной посылкой на фронт.
Мы провели с ним день. Он не говорил ни слова об обстоятельствах своего смещения. Не берусь судить, было ли в его душе чувство обиды или не было — он за весь день ни разу даже вскользь не упомянул об этом. В этот день вдруг, как бы освободившись от обязанности говорить о вещах, имевших отношение к его прямому делу — войне, — он с каким-то удивившим меня юношеским, романтическим чувством говорил о чистоте души, которой не хватает людям и которая, как он считал, окончательно придет только тогда, когда всюду, на всем земном шаре, будет социализм. Он говорил о недостатке самопожертвования и в особенности самоотречения в, казалось бы, даже самых хороших людях. В тот день среди всех этих разговоров я как-то вдруг понял, что те жизненные привычки, которые я замечал за ним раньше — жесткая койка с солдатским одеялом, умеренная до удивления еда, непременно собственноручное подшивание подворотничков и чистка сапог, — были не только привычкой, как мне это казалось раньше, но и результатом его взглядов на поведение человека.