Елеазар елетинский - Воспоминания
Кстати, о мозолях. На руках у меня их, действительно, не было, но ноги были сплошь покрыты мозолями и волдырями. Мне пришлось обменять сапоги на тапочки (плюс буханка хлеба) и вскрыть себе ногтями (других инструментов не было) все волдыри. Счастье, что не возникло нарывов и заражений.
Однажды и с этими спутниками у меня завязался обычный спор, где ночевать. В кустах ли, с тремя донбасскими рабочими, которые также уходили от немцев и предложили такой вариант, или проситься в хату ближайшей деревни, не армянской. Дело в том, что в деревне была уже организована новая власть и назначен староста из бывших колхозных бригадиров. Хозяева хат требовали, чтобы ночевка была разрешена старостой, вроде официального постоя (пленных, что ли!?). Русский парень пошел к старосте и уговорил его дать такую бумагу на троих. И подписана записка была по — старому — “Бригадир такой‑то”. Я согласился пойти с ними на ночевку в деревню, и это еще раз меня спасло. Кусты, куда пошли ночевать рабочие из Донбасcа, оказались заминированы, и они, несчастные, подорвались на минах все трое, но в разной степени, и эта степень их разделила (что было очень грустно): один умер, другой еле тащился, а третий шел нормально и сильно опередил товарища, не желая терять шанс.
Между прочим, когда я был в одиночестве, мне тоже однажды пришлось перелезать через подвешенные фугасы, но все обошлось.
Когда наша троица приблизилась к устью Дона, где начинаются болота, плавни и рукава и надо было их переходить вброд, то снова оживился тот же конфликт. Спутники мои не хотели рисковать, боялись утонуть в реке или болоте или быть подстреленными как партизаны, и звали меня прямо в Ростов, давно взятый немцами, чтобы там получить пропуска в комендатуре! Я, естественно, отказался и вдруг услышал: “Жиды, они всегда норовят на чужом хребте…”. Эта отвратительная фраза, к тому же совершенно бессмысленная в данной ситуации, ударила меня, как нагайка. Я никак этого не ожидал и слышал подобное, может быть, в первый раз (немца — мотоциклиста я, разумеется, не считаю).
Ничего не ответив, я пошел один в сторону видневшейся болотистой речки. Тогда мои спутники, несколько опомнившись, меня догнали и стали извиняться, похлопывая меня по плечу… Я отвел их руки и продолжал свой путь один. Кое‑как я перешел речку и болотистую полосу и вышел, наконец, к Дону, который в этом месте был необычайно широк.
Тут я застал переправлявшуюся через Дон немецкую горно — егерскую дивизию. На берегу было полно солдат. Один из них попросил меня жестами наполнить ему ведро водой (он жалел свои сапоги, а я был без сапог), что я и сделал. Все лодки были угнаны на другой берег, а по нашему берегу, кроме немцев, бродило несколько гражданских лиц и переодетых военных, вроде меня, которые мечтали переправиться через Дон. Наконец, мы обнаружили старую, прохудившуюся лодку без весел, на которой и пересекли реку на виду у немцев, гребя палками и досками. Утонуть при таких плавсредствах ничего не стоило, но мы не утонули.
В этой лодке я познакомился с лейтенантом Юдовиным из Одессы. В дальнейшем мы двигались вместе и вдвоем вышли из окружения. На всякий случай Юдовин сказал мне, что он украинец, а я назвался абхазцем. Никаких коллизий и споров у нас с ним не было. Мы шли днем по дорогам, но не самым большим, сторонясь тех, по которым двигались немцы. Мы старались ночевать в селах, где немцев не было. Я продолжал упорно собирать разведданные о немецких частях для будущего доклада. Однажды нам в поле попался обрывок газеты “Правда”, и мы чуть не плакали от умиления… Да, чуть не плакали. Это была весть из родного мира, куда мы стремились всей душой.
Вышли мы из окружения в селе Кущевка на реке Ее, разделяющей Ростовскую область и Кубань. Это было первого августа 1942 года. И опять нам пришлось переправляться через реку, теперь — через Ею. Мы еще не знали, что на том берегу русские, но один мужик, к которому мы обратились как к владельцу лодки, сказал нам: “Речку‑то можно переехать, можно и вброд в некоторых местах, только зачем вам? Я по глазам вашим вижу, что не сумеете вы пройти дальше, как надо, и попадете в “красные” руки. Там советские пограничники”. Мужик исходил из концепции “возвращения домой”, когда тысячи Одиссеев шли в свои родные Итаки. Он рассудил, что “советские пограничники” нам ни к чему. Но мы, встрепенувшись, стали его лицемерно уверять, что сумеем пройти как надо, и просили дать нам лодку. “Не раньше, чем съедите эти вишни”. Он указал нам на огромную миску. Мы давились вишнями, торопясь к лодке. С вишен началось мое “окружение” и вишнями кончалось! Прямо стихийно возникшая циклическая композиция.
Лодка оказалась совершенно худой, и мы чуть в ней не утонули. Но тут же какие‑то мальчишки показали нам брод, правда, такой, что вода доходила до самого подбородка. Одежду несли на вытянутых руках над головой. Перейдя таким образом реку, мы торопливо одевались на другом берегу, когда появились долгожданные советские солдаты. Как потом выяснилось, это была разведка. И в ту же минуту появились немецкие солдаты на том берегу, который мы только что покинули (если бы мы задержались…). Это тоже была разведка. Между двумя разведками через реку завязалась перестрелка. Потом обе группы покинули берег, советская разведка, естественно, взяла нас с собой. Мы были счастливы.
Разведка, которую мы встретили, принадлежала к 20–му полку 12–й дивизии 17–го Кавалерийского добровольческого кубанского казачьего корпуса, впоследствии — 4–го Гвардейского, под командованием Черевиченко. Корпус был недавно сформирован и собирался показать немцам, что есть еще казацкая сила. Казаки вышли на линию фронта после приказа Сталина “Ни шагу назад!” (на основании которого на фронте были созданы заградотряды и штрафные роты, начались всякие строгости и аресты), но они совершенно не представляли себе (кроме высшего командования), что перед ними находятся в немецком плену и окружении два фронта, одиннадцать армий! Поэтому, когда мы с Юдовиным объявили, что вышли из окружения, казаки в штабе 20–го полка несколько недоумевали и насторожились. Нас взяли под стражу, и мы провели ночь в каком‑то огороженном месте, на улице. Впервые на улице — после теплых хат в донских станицах. Наутро полк пошел, спешившись, в атаку на немецкие позиции, а нас оставили под охраной относительно пожилого казака. С бугра мы наблюдали за боем, который кончился форсированием Ей немецкими танками. Юдовин и я очень нервничали, опасаясь опять попасть к немцам. Но наш страж, которого мы уговаривали отвести нас в штаб дивизии, был невозмутим. “Ведь немцы могут скоро здесь оказаться!” — возмущался я. “Та нэхай…”, — отвечал казак, не моргнув глазом.
На наше счастье недалеко от места, где мы сидели, стояла противотанковая пушка. Она стала мишенью для немецкой артиллерии, и немецкие ядра стали падать то за нами, то перед нами. Увидев, что мы попали в “вилку” и что через секунды нас может накрыть следующий снаряд, казак поспешил увести нас из опасного места. Вместе с ним мы поймали каких‑то коней, пасшихся без седел, и все трое верхами отправились искать штаб 12–й дивизии. Казак, таким образом, спасал и свою шкуру.
В особом отделе 12–й дивизии (потом это называлось СМЕРШ) нас обыскали, но обращались с нами довольно добродушно, как (мне так показалось) со “своими”. Здесь были еще какие‑то задержанные — штатские. Те очень тряслись, и на них смотрели подозрительно. Обыскивавший всех старшина даже сказал им: “Что вы трясетесь? Это не зря. Ведь вот он (жест в мою сторону) не боялся, когда его обыскивали…”.
Не помню, в тот же или на следующий день нас переправили в Особый отдел Кавкорпуса, где были и другие, вышедшие из “окружения”, всего вместе с нами человек двадцать. Мы все считались “временно задержанными для проверки”. Но, кроме того, в Особом отделе было много настоящих заключенных, подследственных и уже осужденных — кто к расстрелу, кто к десяти годам. Среди заключенных был двенадцатилетний мальчик, окончивший в Виннице немецкую шпионскую школу и несколько раз уже пересекавший фронт в обе стороны.
Сначала мы, задержанные “окруженцы”, смотрели на этих осужденных как на совершенно чужих — полувраждебно, полубрезгливо, ведь мы не шпионы и ни в каком качестве немцам не служили. Но присмотревшись к ним, мы убедились, что шпионом был только этот маленький мальчик, а остальные — или дезертиры, или только подозреваемые в намерении дезертировать, или “болтуны”, восхищавшиеся немецкой техникой, или, наконец, люди, вышедшие из окружения, бежавшие из плена, а теперь подозреваемые в измене Родине. Чувства наши стали понемногу меняться, а вместе с тем начала подыматься тревога за собственные судьбы. Впрочем, тревога небольшая. Я, например, был как‑то необычайно убежден в своей “чистоте и невинности”, к которым ничего не пристанет, даже, в какой‑то степени, чувствовал себя героем. Мало ли что, — думал я, — может, оно все и так, да не совсем. Ведь и я в окружении видел всяких людей — и готовых замараться контактом с немцами, и пленных, которые сами перли в плен, и многое другое. Кормили заключенных очень плохо, и они все были худы, как скелеты.